По сути дела, с детских лет я вынужден был иметь двойную, а то и тройную нравственную бухгалтерию: живя в этой жизни, соотнося себя с нею, принимал общепринятые условия, в то время как на самом деле настоящее положение дел было совсем-совсем страшным и серьезным. Длительное время существовала разработанная, разветвленная система, разделявшая общество на два лагеря: одни стучали, а других увозили. И тем сложнее давалась мне жизнь в этом обществе, чем более я был обласкан, востребован и благополучен. Мне никогда не хотелось быть диссидентом. Я относился к ним настороженно. Они мне не всегда казались достойными людьми. Много лет спустя я прочитал подобные сомнения у Иосифа Бродского. Мне не нравились те, кто использовал свою принадлежность к стану диссидентов как некую индульгенцию на все случаи жизни. Правда, я никогда не считал диссидентами ни Александра Исаевича Солженицына, ни Андрея Дмитриевича Сахарова, ни Владимова, ни Войновича… И мне всегда казалось, что средствами моего ремесла я тоже могу изменять жизнь к лучшему. Но не революционно, это уж совершенно очевидно. Что-то меня сильно не устраивало в том, как люди выходили на Красную площадь. Джордано Бруно мне казался в большей степени имеющим право на уважение, потому что его поступок был «одноразовым»; ведь нельзя быть перманентно идущим на костер революционером. А какие-то коллективные прозрения, когда пять человек выходили на Красную площадь, мне были глубоко несимпатичны в силу, наверное, моего неуемного честолюбия. Моя профессия индивидуальна. Я всегда с пониманием относился к материальным тяготам людей, обрекавших себя на муку диссидентства, но та самая «труба», которая так призывно гремела, в моей душе должного отзвука не находила. С другой стороны, я никогда в жизни не подписал ни одного документа, осуждающего всех, кто выходил и боролся с существующим режимом. Это стоило мне очень немалого, но тем не менее я не сделал этого ни разу в моей жизни, что и констатирую в возрасте семидесяти семи лет.
Александр Исаевич Солженицын был не диссидент. Он был художником и человеком, перевернувшим время.
Однажды внезапно появившаяся в театре старушка интеллигентного вида протянула мне конверт. От Солженицына. В него был вложен вдвое согнутый листок чертежной бумаги, на котором каллиграфическим почерком школьного учителя был выписан план Козицкого переулка, план двора, дома, где находилась квартира жены Александра Исаевича.
Мой путь был прочерчен красными, синими и зелеными стрелками. И отпечатанное на машинке письмо:
Это было новое испытание, которое послала мне жизнь.
Я прекрасно знал, чем мне это грозит. В конце шестидесятых женщина-врач, приятельница мамы, выпросила у меня самиздатовскую книгу «В круге первом», которую она мне не вернула и увезла с собой в Саратов. В Саратове ее арестовали, и она кончила жизнь самоубийством в камере СИЗО.
«Господи, как это страшно! Ведь они же, наверное, меня там то-то, то-то и то-то! У меня уже двое детей. Я член партии. Что мне за это будет?!» – думал я. И вместе с тем понимал, что не пойти туда я не могу. Но советская власть была мудрой, тщательно и умело организованной властью, и она не пустила постоянного секретаря Нобелевского комитета в Москву 9 апреля, в день, когда была назначена церемония. И мне не пришлось провоцировать работников Комитета госбезопасности на продолжение «дела».
Кстати, дело на меня было заведено в КГБ еще до момента моего избрания секретарем парторганизации театра. Это мне потом сказал один мой друг. От него же я узнал, что некоторые из моих коллег активно пополняли эту папку: не знаю, за меня или против… Ладно, бог с ним. Знание рождает печаль.