Холодная чёрная ночь висела над Ладогой нескончаемо долго. У земли было почти тихо, но над обтаявшими дерновыми крышами, над зубчатой стеной мокрого леса тяжело ворочались низкие облака. Небу плохо спалось, и, похоже, скверные сны одолевали его. А со стороны моря, нависшего над городом с севера, доносился глухой низкий гул. Великое Нево всю зиму не ведало какого следует покоя. Мороз, способный укутать его лебяжьими перинами, так и не наступил, а теперь всё никак не могла начаться словно бы заплутавшая где-то весна… Вот и гневалось море, бросало вспять воды Государыни Мутной, не желало принимать их в себя…
А в городе, то тут, то там, тоскливо и жутко выли собаки.
Отроки, коротавшие ночь у дверей своего князя, с самого вечера слушали, как скрипело его широкое ложе, не согретое ласковым женским теплом. Старший отрок, уже готовившийся к Посвящению в кмети и оттого умевший больше других, разобрал даже, что дышал Рюрик не так, как полагается спящему. А в самый тёмный час перед рассветом ладожский князь сперва застонал – глухо, страшно, – потом внятно вскрикнул:
– Остановись, пропадёшь!.. Остановись!.. Нечаянка!..
И шмякнулось в стену отброшенное одеяло, князь вскочил с постели, и сквозь поддверную щель просочился дрожащий свет зажжённой лучины.
Отроки переглянулись впотьмах… Им было очень не по себе: с князем творилось неладное, но войти к нему парни не смели. И в старшей и в молодшей дружине знали – подобное приключалось каждую осень и каждую весну. Обязательно наступала ночь, когда батюшка светлый князь звал какую-то Нечаянку, умолял её остановиться, вернуться, убивался по ней… А наутро ходил с замёрзшей душой, больной и на себя не похожий. Оттаивал к вечеру.