И вот оно пришло, твое время, Матрона. Добрые люди воспитали, вырастили его, он повзрослел, обзавелся семьей, живет себе и не знает, что ты уже рядом — только и ждешь, как бы отравить ему жизнь, опозорить перед женой, дочерьми, перед всем миром опозорить. Сделать так, чтобы любой мог насмехаться над ним, показывать на него пальцем. И все из-за тебя, Матрона, твоими стараниями… Получается, он — твой сын, а ты его проклятье — родилась ему во вред и ничего, кроме несчастья, принести ему не можешь. И если, не дай Бог, тебе удастся прожить еще немного, кто знает, какой бедой это обернется для него».
«О, Бог богов, пусть смерть возьмет меня сейчас, на этом месте, если я и вправду родилась во зло своему сыну! Как же может земля носить мать, отравляющую жизнь собственному ребенку?!»
«Как она вообще тебя носит?! — проклинала себя Матрона. — Ты опорочила свое имя — тебе не место среди живых! Ты опорочила себя — теперь собралась опозорить сына. Нет, Матрона, тебе нечего делать в этом мире. Сама опозорилась, сама и должна искупить свой позор. Сынок мой, съесть бы мне хвори твоей души, даже тень моего позора не должна упасть на тебя. Когда земля поглотит твою несчастную мать, позор уйдет вместе с ней, и ты останешься чистым, сможешь гордо смотреть людям в глаза. И подозрения твоей жены я унесу с собой — сам вид могилы заставит ее замолчать… Снова покину тебя, сынок мой. Но не вернусь уже. Из царства мертвых не возвращаются… В черную землю уйдет твоя несчастная мать. Хотя бы так, но защитит тебя, спасет от позора».
Она успокоилась вдруг. Ей полегчало на сердце. Удивилась себе: такая простая мысль, а до сих пор не приходила ей в голову. Так легко все решается, ни забот тебе, ни хлопот. Смерть не страшила ее, наоборот, казалась благом, и она радовалась, что смогла додуматься, найти выход из положения. Радовалась так, будто открыла для своего сына путь к счастью, навсегда избавила от невзгод.
Около полудня она заметила Венеру, идущую по воду, и поспешила навстречу, чтобы поговорить с ней, предупредить. Венера заулыбалась обрадовано, обняла ее так горячо, будто сто лет не видела. Они поговорили немного — о том, о сем, — и Матрона перешла к делу.
— Венера, — сказала она, — я хочу попросить тебя…
— О чем? — Венера сразу посерьезнела.
— Я знаю… Тебя расспрашивают о моем житье-бытье. Мои домашние, одним словом… — Матрона говорила через силу, ей было неприятно вести об этом речь.
— Разве меня надо предупреждать? — обиделась вдруг Венера. — Разве я могу сказать о тебе что-то плохое? Если мы и говорим о тебе, то только хорошее. От чистого сердца, между прочим.
— Знаю, знаю, — поспешила успокоить ее Матрона. — Знаю, что вы говорите только хорошее. И ты, и Солтан. Потому и прошу тебя, что знаю об этом… Но если тебя будут спрашивать еще о чем-то, сама понимаешь, не рассказывай ничего лишнего. Ты же знаешь, как я жила… Не хочу, чтобы и до моих домашних дошли эти слухи, — ей не хотелось унижаться, но приходилось — другого выхода не было.
— Разве меня надо предупреждать? — продолжала обижаться Венера.
— Нет, нет, чтоб я пала жертвой вместо тебя. Они моим сыном интересуются, а ты знаешь, как мне трудно говорить об этом. Сразу сельские сплетни вспоминаются, чего только не болтали обо мне и моем мальчике… Если и тебя начнут расспрашивать, скажи, что ты еще не родилась тогда и ничего не знаешь. А то, что слышала потом от взрослых, давно уже забыла. Не говори и о том, что я потеряла сына изза Егната. Вообще не упоминай это имя, не было в нашем селе никакого Егната. Им не надо знать лишнего. Если от тебя не услышат, то и меня перестанут донимать вопросами… Так мне будет спокойнее. Умоляю, сделай это для меня…
21
Прошло несколько недель. Дни тянулись, как годы. Это время показалось ей самым долгим в ее жизни. Не только часы и минуты, но даже мгновения растягивались до бесконечности. Особенно в те дни, когда Доме и девочки оставались в городе, и она лишена была возможности их видеть. Но так же мучительно долго тянулось время, когда они приезжали, — потому что она не могла открыто радоваться им. С внучками было проще: она находила возможность как бы невзначай приласкать их, но сердце-то в первую очередь тянулось к сыну. О, как ей хотелось обнять его, прижать к груди, ощутить его тепло. Она понимала, что, потеряв ребенком, не доласкала его, и упущенного наверстать нельзя, но и терпеть, бороться с собой уже не могла, и чувствовала порой — еще чуть-чуть, и она сорвется, прильнет к нему и обо всем расскажет.
Расскажет, приласкает, и все вернется, будто и не было долгой разлуки, будто ее мальчик набегался где-то, наигрался и, устав, прибежал домой, к матери.
Обнимет его, и сын ее будет навсегда опозорен…
Эти мысли не давали ей покоя, и она жила в неясном пространстве между радостью и горем.