Нет, не следовало думать об этом. Не следовало поддаваться искушению. Не следовало дробить, измельчать то огромное, нераздельное, что он обрел и носил в себе. С этим новым опытом, с новой мощью и радостью он изменит всю свою жизнь. Станет служить этому чуду, одарять этим чудом других. Ну что он такое, этот вертолет, летящий вдоль желтой насыпи с двойным непрерывным прочерком железнодорожной колеи, с утолщением мостов, с ответвлениями тупиков и разъездов, с паровозами, стоящими на запасных путях, с возводимыми депо, водокачками, складами дров и угля, что нового можно добавить к тому, что он уже знал. К той поляне, над которой катались грохочущие комья огня, к убитому в госпитале, задравшему на распялке забинтованную толстую ногу, к фиолетовой бабочке, поразившей его своей женственностью, красотой, к огромному столпу сияющего дивного света, в котором предстал перед ним ясноликий ангел, отбросив за плечи золотые власы, сжимая лучистое, перевитое лентами копье.
Он мучился. Ему казалось, кто-то встал рядом, серый, безликий, в наглухо застегнутом френче. Молчал, молча требовал, побуждал его.
Все казалось бессмысленным после того, что он недавно узнал. Все было мелким, смехотворным. Горстки сведений, цифры, одномоментный мусор торопливо добытых фактов, несравненных с нераздельным огненным знанием, которое себя обнаружило и исчезло, оставив в душе негаснущее чудное зарево.
Безликий, серый, как пепел, в застегнутом наглухо френче, стоял за его спиной, возвышаясь до неба. Молча взирал, накрывая своей пепельной тенью. И в этой тени отчетливо виделась яшмовая немытая пепельница, полная желтых окурков, карта на стене, извилистая линия железной дороги, и он, военный разведчик, посланный в воюющие азиатские земли, имел возможность пролететь над дорогой на всем ее протяжении, увидеть ее всю целиком, оценить подготовленность трассы к началу большой войны.
– Не найдется ли в вертолете места для нас? – спросил Белосельцев. – Мне хотелось бы поскорее добраться до Пномпеня, передать информацию в газету. Может быть, вы позволите нам полететь?
Полковник внимательно выслушал. Снял телефонную трубку. Что-то спросил. Обратился к Белосельцеву.
– Есть как раз одно место. Должен был лететь офицер, но его оставляют здесь. Завтра рано утром за вами заедут, и вы можете лететь.
Высокий, безликий, с пепельной тенью, улыбнулся и исчез. А Белосельцев испытывал тончайшую боль, словно невольно наступил на живого птенца, раздавил его теплое хрупкое тело.
Простились с вьетнамцем и вышли.
– Вы не сердитесь, что я оставляю вас и лечу один? – спросил Белосельцев Сом Кыта.
– Вы поступаете правильно. Зачем подвергать себя вторично изнурительной дороге. Я же обязан оставаться с машиной. Это собственность МИДа. Через два дня мы встретимся в Пномпене.
– Спасибо, дорогой друг.
Они вернулись в отель, поужинали вместе и расстались, пожелав друг другу спокойной ночи. Утром Белосельцев поднимался на рассвете и мог не увидеться с Сом Кытом.
Он разделся и лег под лепечущие лопасти вентилятора. Ему было печально. Он испытывал необъяснимую вину, неизвестно перед кем, неизвестно за какой проступок. Проступка не было, а было чувство невнятной потери. Но то, что было потеряно, не имело названия.
Он чувствовал беззащитность перед жизнью, сомкнувшейся вокруг него бесчисленным множеством случайных, разбегающихся явлений, некоторые из которых несли в себе угрозу и зло, иные хотели его уничтожить, но большинство было равнодушно к нему, как те голоса и музыка, что раздавались за окном.
Он же был известен и дорог лишь малой горстке людей, многие из которых умерли. Он стал перебирать в памяти своих милых и близких, живых и мертвых, молился за них, и они, живые и мертвые, отзывались на его молитву едва ощутимым теплом. Он лег на бок, поджал к животу колени, в той позе, в какой находился во чреве матери, и заснул, видя над собой ее любящее родное лицо.
В черном утреннем небе – латунная лента. Пальма, черная на заре, со страусиным плюмажем. Вьетнамский джип у подъезда. Капли воды на капоте, желтые, как мандариновые брызги. Вьетнамский офицер, аккуратный, в портупее, козырнул Белосельцеву. Принял баул. Оглядывался с переднего сиденья, когда неслись по пустынному городу. Любезно, на ломаном русском, отвечал на вопросы.
Аэродром был в легчайшей золотистой дымке, словно окутан пыльцой цветущих трав и деревьев. Они прокатили по бетону мимо военных транспортов, белесых старомодных истребителей, разрушенного двухкилевого американского бомбардировщика. На дальнем конце, одинокий, отточенный, темнел вертолет.
– Начальник разведки, – представился Белосельцеву невысокий, с седыми висками вьетнамец, в кителе, без знаков различия, с кобурой. – Готово. Можно лететь.
Белосельцев вошел в вертолет, и ему было уготовано место на железной лавке, на которой уже тесно сидели вьетнамские офицеры. Подняли на него серьезные, внимательные лица. Тут же, укрепленная обручами, стояла оранжевая стальная цистерна с горючим. Лежали на полу два автомата. Пилоты захлопнули дверцу, запустили винты.