Но Шевелеву это не смутило. Она быстрее всех девочек пробежала стометровку, дальше всех прыгнула и подтянулась раз десять на турнике, что уже было сверх программы. Вскоре ей надоело соревноваться с застенчивыми неуклюжими девахами и она перешла к парням, даже штангу пыталась поднимать. Она расхаживала по площадке то с секундомером, то с рулеткой, командовала «на старт» или показывала, как надо держать дыхание при беге, словом, помогала вести урок, а ему было почему-то неприятно слышать со всех сторон: «Людмила Петровна! Людмила Петровна!..» Наверное, это была ревность, и он втайне радовался, когда после этого случая за Шевелевой прочно закрепилась еще одна кличка — «голая».
Энергии в ней было хоть отбавляй, во все она лезла, все что-то организовывала, всех поучала и громче всех выступала на педсоветах. Помнится, все ей не терпелось стереть побыстрей грань между городом и деревней. Далась ей эта грань. Не хватало элементарного: учебников, тетрадей, чернильницу было не купить — за ними ездили в район. Ребята ходили кто в чем: в ватниках, с отцовского-материнского плеча, в резине да овчине, а ей не терпелось форму ввести для девочек — фартучки с кружевами, чтобы переобувались перед началом занятий, а не тащили грязь в классы. Без конца вызывала родителей, стыдила...
К нему она тоже без конца приставала:
— Ну почему вы такой инертный, никогда не выступите, будто у вас нет никаких интересов? Мы ведь молодежь — мы должны задавать тон.
Он иногда пел на учительских, организуемых в складчину, вечеринках старинные песни: «На диком бреге Иртыша», «По Дону гуляет» и другие, пользовался успехом, и она предложила ему как-то организовать в школе — черт-те что! — кружок любителей оперы, из учителей и учеников старших классов. Он даже раскричался тогда на нее:
— Вы понимаете, что вы говорите, — опера!.. — Он глянул на свой сорок пятого размера кирзовые сапожищи, в которых всю осень ходил в школу по непролазной грязи, ему стало весело, и он сказал: — Кого же я, по-вашему, буду петь в опере — Ленского?
— Ну, для Ленского вы, пожалуй, действительно не годитесь — тяжеловаты. А вот, скажем, Онегина — что ж, вполне.
Издевалась, что ли, она над ним? А он и сам умел поддеть кого угодно. И словно какой-то чертик его дернул: взял химичку под руку, моргнул кому-то, сказал:
— Как? Онегин и Татьяна...
Кто-то прыснул.
Ее и без того бледное лицо сделалось еще бледнее, а вслед за тем покрылось красными пятнами. Глядя перед собой в пол, она носком лакированной туфли медленно ковырнула что-то там раз, другой, машинально одернула юбку на скромных бедрах и, нагнув голову, шмыгнула мимо него из учительской, пигалица...
— Берегитесь, — сказала ему тогда директорша, слышавшая этот разговор. — Она вам этого так не спустит. В этой девице сидит черт. Разве вы ничего не замечаете?
А что он должен был замечать?
— Она ведь к вам неравнодушна, неужели не чувствуете?
Еще что... Он даже растерялся и потом целый день об этом думал. В самом деле химичка в него влюбилась? Вот так штука. Недаром, выходит, Анька ее ненавидит — того и гляди вцепится как кошка. Ну а ему-то что? Их много, а он один. Пускай себе переживает девчонка прекрасное чувство.
Но тем не менее он стал остерегаться ее, больше не задевал, не насмешничал, в учительской садился от химички подальше и незаметно наблюдал за ней. А она, почувствовав его взгляд, мгновенно оборачивалась в его сторону и — как расцветала. Глядит потом перед собой и усмехается. Все чаще и чаще, чтобы доставить ей удовольствие, он не сразу отводил взгляд, когда она оборачивалась, а — чуть помедлив, будто застигнутый врасплох. Зачем ему это нужно было, он не знал, — так, отчего, бы не сделать приятное девчонке. Не знал он, что играл с огнем.
Он даже проводил ее как-то после уроков домой. Стояла глухая осень, темнело в пять часов, и можно было надеяться, что его благотворительный жест останется никем не замеченным. Всю дорогу шли молча, и это придавало всему нежелательную значительность. Он это понимал и то принимался беззаботно насвистывать, то бросал комья твердой земли в лаявших из каждого двора собак. У ее дома он быстро распрощался и, насвистывая, ушел. Для отвода глаз сделал небольшой крюк и прямо-прямехонько зарулил к Ане.
А на другой день химичка сама догнала его после уроков и пошла рядом. Прыгая как коза на кочковатой от замерзшей грязи, невозможной дороге, она то и дело опиралась о его руку — даже напевала — и вдруг как бы между прочим сказала:
— Послушайте, что у вас общего с этой толстой самкой?
— Какой самкой?
— Ну, положим, вы хорошо знаете, с какой...
Какое-то время он шел за ней, соображая, как себя вести: послать ли ее подальше или сделать вид, что не понимает, о чем идет речь. Решил все-таки обругать дуру, но вместо этого обиженно спросил:
— Почему толстая? И не толстая вовсе, самый раз... «Скракля ты скракля, — подумал, — тебе и не снилось, какая она бывает, моя Аня. Толстая...»
А химичка продолжала: