Захлопал в ладоши пьяный казак с подбитым глазом и, смешно изогнувшись, пошел выписывать подгибающимися ногами фантастические узоры. Звонкая волна ударила в голову артисту, затуманила свет… Уже не страшно толпы: она — в его власти. Над пестрым бурливым гвалтом ярмарки кружатся звуки веселья и смеха, лихие вскрики разгула и удали несутся вместе с ними, дрожит земля от четкого топота легких ног…
Вечер надвинулся. Пыльная заря горит на западе, багряные длинные мазки веером раскинулись на полнеба. Гулевой не столько пьян, сколько прикидывается пьяным: шатается из стороны в сторону, натыкается на людей, орет диким голосом песни и без нужды сквернословит. Роман чувствует странную муть в голове и желание пить. По-прежнему хотелось бы развернуться, выкинуть что-нибудь громкое, героическое, вступить в схватку с кем-нибудь, показать, что с ним не шурши…
Потрогал револьвер в кармане и спотыкающимся языком многозначительно проговорил:
— Меня?.. Нехай кто тронет — все пять всажу!..
— Которого, — вскричал Гулевой, — тронуть?! В разъяренных чувствах ежели, то я — лев! В разгаре сердца я… у-у…
И когда проходили мимо стражника Лататухина, Гулевой угрожающим голосом снова крикнул: — Я — лев! Лататухин покосился в его сторону и ядовито заметил:
— На льва бывает клетка… Гулевой обиделся:
— А вам что за дело? Вы тут чего? На старшем окладе, что ль?..
— Не выражайся!
— Ваша святая обязанность — рюмки обирать!
— Не выражайся — говорю! А то…
Лататухин, лениво переваливаясь, надвинулся на них. Оба — и Гулевой, и Роман — молча и независимо, но одновременно, точно по уговору, подались в сторону. И уже издали Роман крикнул по адресу полиции:
— Рюмочники! Поди, мерзавчика пожертвую!..
Лататухин сделал вид, что не слышит этого обличительного восклицания. Не глядя на обидчиков, по-прежнему лениво переваливаясь, он шел как бы в сторону от них. Но они поняли обходный маневр и проворно отступили за пределы ярмарки. Зашли в сад к деду Захару, теперь уже опустелый, грустный, одетый в великолепный наряд осени.
Отсюда голоса ярмарки, звуки песен и гомона были похожи на слитый шум далекого овечьего стада. Точно где-то вдали по выжженной степи медленно бредет оно… Клубится белая пыль. Пестрые голоса ребят и обгоняются, как мелкая зыбь, в странный сливаются хор, и резвой птицей над ним вьется-извивается разливистый свист пастуха…
Выбегают вверх, из мутного водоворота звуков, отдельные восклицания, бранчивые и ласковые. Всплеснет крепкое словцо, пробежит быстрый, мелкоколенчатый смех и снова тонет в раскатистом грохоте телеги. Вот понеслась она вскачь, гикает кто-то лихо и звонко, резкий свист тонким бичом взвивается над удалым криком. И где-то там, в глубине пестрого гомона, устало поет пьяный хор, мешаются и путаются голоса, долго звенит в воздухе подголосок, и кто-то свистит-заливается, виляет причудливыми извивами. Белым, недвижным пологом стоит густая пыль над базаром.
— Фигура здоровая! — говорит презрительным тоном Гулевой, прибавляя крепкое выражение.
Роман понимает, что раздражительное выражение адресовано стражнику Лататухину. Протест запоздалый, бесплодный. В глубине сердца осело сознание обидного унижения: зачем они убоялись стражника? Надо было чем-нибудь облегчить обидную горечь этого сознания.
— Туда же, куда и люди: перед его лицом не кашляй!..
— Тоже, брат, обращайся осторожно, особливо около заду… А то копытом даст; скотина брыкучая…
— Шумит, как все равно порядочный… А кабы уж человек…
— Не человек, а музей: в одной морде все зверья собраны…
Бранились, издевались, а огорчение росло и переливалось через край: все-таки струсили, ушли с ярмарки, а там вон какое веселье, какой влекущий шум. Темнеет. Ниже стала заря. Сквозь мелкое, сизо-черное кружево верб просвечивают ее красные брызги. Задрожали золотые огоньки на ярмарке. Жмурятся, гаснут, вспыхивают. Кружатся вместе с каруселями, приседают, прячутся, выпрыгивают снова, сходятся и расходятся. Смех дрожит. Веселый визг выбегает наверх. Музыка, похожая на жалейки, мягко звенит и растекается струйками, как тихий вешний дождь в лесу…
— Была не была, пойдем! — решительно говорит Роман, — Наскочит — угощу свинцом…
— Очень свободно.
— Вот он… верный мой товарищ!..
Роман вынул револьвер и любовно потрогал его пальцами. Гулевой с минуту почтительно безмолвствовал.
— Штучка славная! — сказал он наконец. — С этакой опасаться нечего…
— Волк собаки не боится, да лаю не любит! — с достоинством ответил Роман. — Ну, идем, что ль?..
Вернулись на ярмарку. Чтобы поднять дух, зашли в харчевню к Букетову — тут в чайниках, под видом чая, можно было достать водки.
Было людно, тесно, шумно. Кучка запыленных казаков усталыми голосами горланили плясовую песню:
А я ему… а я ему: Се-ре-жа-а…
А он меня… А он меня… Ну-у-к-што-жа-а…