Стал дед по ночам постреливать в саду из нового оружия. Сад его был за станицей. Место не глухое, но глаз постоянный требовался. В обыкновенное, рабочее время, в будни царила там тишина безбрежная и многозвучная. Любил дед погружаться в нее слухом, молча следить, подремывая, за незримым течением жизни. Сидит у шалашика на лавочке, сидит не шевелится, точно застыл. Частые звезды рассыпаны вверху, как яблоки под яблонями после бури, — зеленые, белые, красные. Мудрая грамота Божия — кто бы прочел ее!.. Комары звенят, кружатся. Садятся на лицо, на руки, сквозь чулок жалят — наказание Божье этот гнус… Басят жуки, натыкаются на ветки, шелестят листвой — с ними на утренней зорьке дед ведет непримиримую войну. В соседнем озерце, за городьбой, заливаются хохотом лягушки — веселая, но никуда не годная птица… Бугай низкой октавой бунит в станице. Ровная стрекочущая песня разлита в траве, в кустах, в зубчатых стенах черной зелени, четко вырезанных на белом полотне умирающей зари. Прислушаешься — конца-краю нет…
Как ни близок он, этот диковинный мир неугомонно-веселых существ, как ни знакома его долгая, нескончаемая песня, а поди-ка заглянь в его тайники, узнай, как они там живут, эти музыканты и песенники, как родятся и умирают, как хлопочут, женятся, гуляют, дерутся, мирятся… Небось и у них старички есть, с грустной покорностью ожидающие конца? Умрут… насыплют маленькие кургашки над ними, а все будет разливаться эта широкая, бескрайняя песня… Услышат ли они ее, вечную и неизменную, всегда юную и радостную?
Вот и он, дед Захар, скоро откараулится и уйдет туда, в степь, за станицу, где немой, мертвой рощицей стоят на кургашках серые, белые, черные и новотесаные кресты. Ничего с собой в дорогу не возьмет, все нажитое добро оставит, все за других пойдет… И как жаль, как невыразимо жаль земной суеты и беспокойства! Если бы там дремать вот так, как сейчас, и слышать ровное колыхание вечно трепещущей жизни! И как скоро, как неуловимо прокатились они, восемь с половиной десятков лет… Вот выходят они в смутных видениях длинной, в тумане спрятанной тропой. Встают тени прошлого, крадутся из темных кустов, шелестят, беззвучно смеются. Вздыхают… Шепчутся многодумные деревья, черная тайна оживает в их ветвях, подходит близко-близко, пробегает по спине мелкими мурашками страха.
— О-го-го-о-о! — вскрикивает дед устрашающим голосом. Пугает и гонит страх. В станице дружным заливистым лаем отвечают ему собаки, а на соседнем саду караульщик-мальчуган стучит в пустое ведро. И через минуту опять воцаряется многозвучная тишина.
По праздникам было беспокойно. С полудня начиналась война с невидимым, но коварно-назойливым врагом, насмешливым и неуловимым. Он держал деда в непрерывном напряжении до глубокой ночи. Шнырял вокруг сада, хрястел старой городьбой, шуршал в вишневых кустах, мяукал, лаял, издавал самые фантастические звуки, фыркал от смеха. Дед ругался, грозил, стрелял из револьвера в воздух. Тогда раздавался притворно-испуганный визг:
— Ой, убил, убил!..
Из терпенья выводили, подлецы… Грешил дед мыслью, что это — Ромкины шутки. И не всегда ошибался.
— Набрал шайку и кружит вокруг дедовского добра, — говорил он сам с собой. — Раззорители, сукины дети! фулинганы!.. И кто их на свет породил?.. Боже мой, какой народ пошел! Греха ни в чем нет: карты — нипочем, табак с пяти лет жгут, в церковь помелом не загонишь. Чужое собственное разорить, разбить, порвать, украсть — первое удовольствие… Видно, правда, конец света подходит. Пропали кристиане. Дьявол сказал: «Восьмая тыща — вся моя». И правда… «Уловлю, — говорит, — сетью весь мир», — вот оно и пришло…
Плохо было еще в дождь, в непогоду: шалаш протекал, негде было притулиться, болела поясница, руки и ноги зябли, тянуло в теплый угол, к старухе. Скучно становилось одному в ненастные ночи. Тогда дед уходил домой — потихоньку, крадучись глухими переулками, чтобы никто не знал, что его нет в саду. Обманывал воров.
И до Спасов шло благополучно. Но за три дня до Преображения кто-то высмотрел его хитрые маневры и забрался в сад. Три яблони были оборваны и — главное — пропал из шалаша револьвер. Дед прятал его вместе с патронами под подушку. Было это так обидно, что дед заплакал. Но жаловаться никуда не пошел: не хотелось на смех выставлять себя, не хотелось сознаваться, что ходил по ночам к старухе… Махнул рукой на пропажу.