Много дней, много ночей протекло с той поры, а братья Дзуккато все еще ничего не знали о своей судьбе; ничто не приносило облегчения их горю, их тревоге. Стояла невыносимая жара. В Венеции разразилась чума, воздух тюрем был заражен. Франческо лежал на пыльной соломе и, казалось, не испытывал страданий. Время от времени он протягивал руку, подносил к губам оловянную кружку и глотал солоноватую воду. Он был изнурен, пот струился по его щекам; он вытирал пылающее лицо рваной полотняной тряпицей, которую Валерио берег с величайшей заботой и ежедневно стирал, тратя половину своей ничтожной порции воды. Пожалуй, только эту услугу он и мог оказать своему несчастному брату. У Валерио ничего не осталось. Он отдал свой роскошный костюм за подушку, набитую соломой, и полог для брата. Он оставил себе несколько лоскутов, на которых еще блестело золото и вышивка, — они заменили ему одежду. Напрасно пытался Валерио отдать жемчуга, меч и золотую цепь тюремщикам и хоть немного смягчить тяжкий для Франческо режим — стража инквизиции была неподкупна.
Валерио ничем не мог поддержать брата, зато он все время сидел, склонившись над ним. Он был выносливее, весь был поглощен страданиями Франческо и не чувствовал свои собственные муки; то и дело он переворачивал брата, лежавшего на жалкой подстилке, и обмахивал его большим пером, снятым с берета, щупал пульс на его пылающей руке и следил за его угасающим взором. Франческо больше не жаловался. Он потерял надежду. Иногда он на миг выходил из своего угнетенного состояния и пытался улыбнуться брату, сказать что-нибудь ласковое, но сейчас же снова впадал в какое-то страшное оцепенение.
Однажды вечером Валерио, как всегда, сидел на полу, раскаленном от зноя. Отяжелевшая голова Франческо покоилась на его коленях. Безжалостное солнце садилось в море огня и отбрасывало зловещие отблески на багряные стены темницы — казалось, они беспрерывно поглощали и сохраняли навеки пламя пожара. Чума производила все больше и больше опустошений. Оживление и веселый шум блестящей Венеции уступили место молчанию смерти, — его прерывали лишь похоронный колокольный звон да отдаленное пение псалмов: какие-то благочестивые монахи выходили на канал проводить на кладбище лодку, полную трупов. Вдруг на графитный склон скалы, которая почти не пропускала воздуха в раскаленную камеру братьев Дзуккато, опустилась морская касатка. Черная ласточка с кроваво-алой грудкой резко и пронзительно кричала, в ней было что-то дикое и горделивое. Ласточка для Валерио была дурным предзнаменованием: казалось, она была чем-то встревожена. Несколько раз она призывно крикнула, созывая своих запоздалых спутниц, и взвилась в воздух с посвистом, хорошо знакомым венецианцам, — они всегда со страхом внимали крику ласточек. На этот зов птицы-кочевники слетались в ту пору, когда собирались умчаться в другое полушарие. Они улетали все вместе, и небо темнело от многочисленных стай, — в один день они все до единой исчезали. Отлет ласточек был сигналом истинного бедствия.
Неуловимые насекомые — москиты, беспрерывное тонкое гудение которых раздражает, доводит людей до лихорадочного состояния, а укусы непереносимы, наполняют воздух. Теперь ласточки уже не будут преследовать их высоко в небе, и насекомые станут слетаться в дома, заражать воздух, отнимать сон у бедняков венецианцев — ведь у бедняков нет средств для спасения.
Под «Свинцовыми кровлями», там, где тлетворный, отравленный чумой воздух словно впивался ядовитыми жалами, появление москитов (они появлялись сразу после скорпионов) казалось предвестником смерти Франческо. Его и так уже истомила горячка, но он все же отдыхал за короткие ночные часы, когда долетало до него дуновение свежего воздуха. Теперь он будет лишен и этого: ночною порой москиты проникают в жилища и в особенности туда, куда их привлекает теплое дыхание человека.
Валерио с тоской прислушался. Донеслись пронзительные крики, тревожные пересвисты — ласточки торопливо призывали друг друга; — крики то удалялись, то приближались, то звучали слитно, — птицы словно совещались на крыше перед отлетом и посылали последнее душераздирающее «прости», будто последнее проклятие скорбному городу. Валерио припал к слуховому оконцу: ему было видно только небо. На неизмеримой высоте виднелись черные точки, но птицы уже не описывали больших правильных кругов, как во время охоты, а вытянулись по прямой линии — они все вместе улетали на восток. Ласточки покидали Венецию. Франческо услышал их прощальный крик и прочел на лице Валерио ужас. Когда страдание подавляет человека, он не представляет себе, что муки его могут усилиться, что неминуемы, неизбежны новые страдания, нет у него сил присоединять мысленно будущие беды к настоящим. И, когда беда приходит, он словно уничтожен непредвиденным. Сама смерть, эта неотвратимая развязка, этот закон жизни, почти всеми людьми воспринимается как несправедливость неба, как прихоть судьбы.
— С завтрашнего дня, — проговорил Франческо слабым голосом, обращаясь к брату, — я уже не усну.