Хоть и грубы были уловки Винченцо Бьянкини, но прирожденная наблюдательность и превосходное знание людских слабостей и пороков служили ему лучше, чем другим благородные душевные качества. Он питал глубокое и неискоренимое презрение ко всему роду человеческому. Отрицая совесть, он ненавидел всех себе подобных; он не отступал ни перед чем, лишь бы повредить людям, и никогда не принимал в расчет, что возможны и добрые побуждения. Его черные замыслы почти всегда осуществлялись; но, надо правду сказать, — как ветер во время грозы ломает лишь те деревья, в которых начинают иссякать соки, а ствол — терять силу и гибкость, — так злобные козни Бьянкини одолевали лишь сердца, скупо наделенные чувством любви, этой жизненной силы, порывы которой заглушались неистовыми вспышками дурных страстей. Винченцо был трусом и не нападал на людей, сильных духом и полных благородства. Итак, он знал только дурные стороны жизни и благодаря этому прискорбному опыту дерзко вел двойную игру.
Он посмел сочинить такую грубую ложь для Боцца, полагая, что юноша, по натуре недоверчивый и скрытный, никогда не станет и пытаться что-нибудь выяснить. Боцца не любил лицемерить, но терпеть не мог откровенничать. Его больным местом было непомерное самолюбие, всегда уязвленное, всегда растравленное. Бьянкини хорошо знал также, что все усилия воли Боцца направлены на то, чтобы скрыть эту глубокую рану, и из страха выдать себя он неразговорчив, не способен на душевные порывы, противится всяким объяснениям, которые, быть может, заставили бы его раскрыть свою душу. Иногда Бартоломео кое-что поверял Франческо лишь оттого, что, видя печальную задумчивость учителя, воображал, будто тот терзается тем же душевным недугом, и опасался его меньше других. Но Боцца ошибался: недуг Франческо при тех же внешних проявлениях был совсем иным. Не понимая Валерио, Боцца относился к нему недоверчиво. Он был убежден, что наивная беспечность молодого художника — просто-напросто вечное притворство, необходимое, чтобы приобрести друзей и сообщников и пробить себе путь благодаря покровительству людей высокопоставленных. Этим заблуждением Боцца и воспользовался Бьянкини.
Очутившись рядом с Валерио, Боцца, хотя он и не был трусом, растерялся. Желание упрекнуть Валерио за вчерашнюю выходку, о которой рассказал Бьянкини, вдруг исчезло; теперь он боялся, что покажет, как мальчишеский поступок Валерио уязвил его гордость. Он вдруг понял, что из истинного чувства собственного достоинства должен был пренебречь таким оскорблением или, по крайней мере, притвориться, что пренебрегает. Он внезапно подавил гнев и, затаив его в глубине души, снова принял холодный и презрительный вид.
Валерио, удивленный переменой выражения его лица, первый нарушил молчание, спросив, что он хочет ему сказать.
— Хочу сказать, мессер, — ответил Боцца, — чтобы вы искали себе другого подмастерье. Я ухожу из вашей мастерской.
— Почему? — воскликнул Валерио с искренним недоумением.
— Да потому, что мне так хочется, — произнес Боцца, — и больше не спрашивайте.
— Значит, сообщив мне об этом так внезапно, вы намерены оскорбить меня?
— Нисколько, мессер, — ответил Боцца ледяным тоном.
— В таком случае, — сказал Валерио, с огромным усилием сдерживая гнев, — вы должны во имя дружбы, которую я всегда вам выказывал, поведать мне, что заставляет вас уйти.
— О дружбе не может быть и речи, мессер, — заметил Боцца с язвительной усмешкой. — Таким словом бросаться не следует, да и такому чувству нет места между нами.
— Вероятно, вы ни к кому и не питали этого чувства, — возразил Валерио, задетый за живое, — зато я питал к вам искреннюю дружбу и так часто ее доказывал, что отрицать это вы не можете.
— Да, конечно, — с издевкой произнес Боцца, — такие доказательства забыть нелегко.
Удивленный Валерио пристально посмотрел на него: он не мог поверить, что на свете бывает столько злобы; не хотел понимать язык ненависти.
— Бартоломео, — промолвил он, беря его за руку и уводя в галерею, — что у тебя на душе? Может быть, я невольно обидел тебя? Если так, клянусь честью, обидел нечаянно. И я докажу тебе это, только скажи, в чем же дело.
Столько правдивости было в тоне молодого художника, что его ученик разгадал хитрость Бьянкини, сыгравшего на его легковерии; но в то же время ему больше чем когда-либо захотелось скрыть свою чрезмерную обидчивость, а при мысли о собственном малодушии ему показалась особенно оскорбительной благородная искренность Валерио. Сердце Бартоломео, замкнувшееся для любви, не испытывало потребности отвечать на такие порывы. «Если Бьянкини солгал, — подумал он, — если Валерио и не выказал ко мне презрения в тот раз, все равно он всегда презирал меня и даже сейчас презирает, милостиво предлагая дружбу и прощая мой проступок. Но раз я уже начал, надо стоять на своем». Товарищеские отношения с братьями Дзуккато уже давно тяготили Боцца, уже давно он стремился их порвать.
— Вы никогда не оскорбляли меня, мессер, — ответил он холодно. — Если бы вы оскорбили меня, я бы не только вас покинул, а потребовал удовлетворения.