Бурнашов без труда разыскал знаменитость, о которой знала Вена и которой так мало интересовались в России. Он нашел Батова на Караванной улице, что ведет от Садовой к Невскому, в доме Куприянова, на задворках, в третьем этаже, куда надо было подниматься по темной и грязной лестнице. Не пожалев свежих сиреневых перчаток и щегольской альмавивы[26] на оранжевой подкладке, Бурнашов преодолел лестницу и провел несколько часов в беседе с необыкновенным старичком. Затем напечатал в «Северной пчеле»[[27] изящный фельетон, слегка напоминавший модную повесть Гофмана «Скрипка работы кремонской». В этом фельетоне все было прилажено по вкусу читателей «Пчелы»: ни слова о тяжком творческом пути Ивана Батова, ни звука о бедствиях его каторжной молодости и рабстве зрелых лет; все розово и нежно, начиная от редкой приятности обращения Ивана Андреевича с заказчиками до чрезвычайного успеха его инструментов на выставке 1829 года.
Фельетон был написан занятно, весело и красноречиво.
ВОРОБЬЕВЫ ГОРЫ
Батовы искони были «крещеной собственностью» графов Шереметевых. Их фамилия с незапамятных пор велась в подмосковных шереметевских селах – в Кускове, Останкине, на Воробьевых горах. Бывали Батовы огородниками, ткачами, столярами, жили и управляли в тесных семейных гнездах в страхе перед управителями-немцами, выплачивая оброк недосягаемому господину своему – графу. Так бы и затерялись Батовы среди ста пятидесяти тысяч крепостных душ, которыми владел самый богатый в России дворянский род Шереметевых, если бы у огородника Андрея на Воробьевых горах не родился в 1767 году сынишка Иван, ставший впоследствии знаменитым скрипичным мастером.
Близость Москвы обломала Батовых. Огородник Андрей не разумел грамоты по-настоящему, но все же подписывал свое прозвище кривыми литерами, похожими на избоченившихся пьяных монахов. Шестилетнего Ивана он отдал для первоучения в домашнюю школу местного воробьевского дьячка.
– Аз, буки, веди, глаголь, добро…
Через месяц малыши, с вылинявшими на летнем солнце вихрами, долбили «ижицу», – добрались до конца алфавита. Затем пошли «склады» и «титла», потом знаки препинания – «кавыка», «звательцо»…
По второму году учения Иван Батов до слез обрадовал отца: развернул книгу крупной церковной печати, густо покраснел, вытаращил глаза и, страшно заикаясь, прочитал:
– Чаю воскресения мертвых…
Ужасаясь неслыханному напряжению всех сил сына, мать вскинулась на мужа:
– Будет его терзать-то! Мало ему у долгогривого в школе муки… Чаю, да чаю… Брось, сынок, книжку, садись, молочка налью.
В 1781 году из города приехал дедушка-ткач и, потряхивая седыми кустьями бровей, недовольно заговорил:
– Что ж вы, оголтелые, ребенка калечить вздумали? Парнюге пятнадцатый валит, а он все с книжкой подмышкой вокруг огородов бродит. Ей-пра, – оголтелые… Ремеслу его учить надо, – как он крепостной по роду своему и на оброк пойдет неизбывно. Чем платить будет, коли знания и обычая нет? Засекут, как бог свят… Эх, недоумки!
Высморкавшись с присвистом об угол из-под дрожащей черной руки, дед-ткач вытер пятерню голубым подолом ситцевой рубахи и продолжал браниться еще яростнее. Мать заплакала. Андрей Батов молча глядел в окошко, за которым на черных грядах жирной огородной земли бушевала крикливая орда добытчиков-воробьев.
До сих пор Ваня рос, как растет молодое деревцо: выйдут теплые ясные дни – оно развертывает почки, зеленеет; грянет мороз, и листья блекнут, свертываются, а готовый распуститься цвет опадает. Под дедов крик в первый раз задумался он о своей жизни.
После обеда все пошли в графскую контору. Бритый писарь принял полтину медью, записал что-то в шнуровую книгу и выдал билет на право проживания недоростка Ивана Батова в Москве по случаю обучения его ткацкому ремеслу.
СТЕПАН ДЕХТЯРЕВ
Малолетки наматывают красна[28] на цевки с помощью больших деревянных скалок, от работы идет шум. Цевки вставляются в челноки, которыми пропускаются нитки в ткань. Под станами прыгают педали – ткачи с грохотом бьют по ним ногами, хватаясь руками за бердо и с силой ударяя по туго натянутой ткани каждый раз, как пробежит через нее челнок. От этих ударов дрожит в избе пол и стонут оконницы. С зари до зари стучат подножки и скалки: в суматохе резких звуков крики и брань мастеров похожи на далекий, собачий лай. Зато пинки, щипки, рывки отдаются прямо в голове тяжелой болью. Хороший ткач выпускает за день до семи аршин холста, но, чтобы стать хорошим ткачом, надо оглохнуть, обеспамятеть, превратиться в живой придаток к станку.