Суриков проявил себя не только как колорист и «композитор». Он сумел проникнуть и в глубины истинной истории, в психологию эпохи. За всем этим стояла грандиозная по труду и затрате сил работа.
Вернемся вновь в далекий 1887 год, когда Суриков впервые показал свой холст на XV Выставке передвижников.
В те дни этот шедевр, равный по звучанию музыке «Бориса Годунова» и «Хованщины» Мусоргского, разделил, как это ни печально, судьбу всех новаторских произведений живописцев XIX века…
Достаточно вспомнить хулу и осуждения, вызванные «Плотом «Медузы» Жерико или полотнами Делакруа и Курбе, чтобы установить некую преемственность воздействия талантливого нового на реакционные круги салонных рутинеров, угождавших вкусам власть предержащих.
Боярыня Морозова. Фрагмент.
Будто огромное окно распахнул мастер в сверкающую холодком, зимнюю, чарующую Русь.
Всю радугу песенных красок — от червонных до бирюзовых и шафранных, от алых и багряных до кубово-синих и лазоревых — раскинул перед ошеломленным зрителем кудесник Суриков.
Всю гамму сложнейших психологических состояний — от напряженной, исступленной ненависти до тихой грусти сострадания.
Буйное веселье и злое ехидство.
Веру и безверие.
Тьму и свет. Добро и зло.
Все это собрал художник и заключил в сверкающий оклад снежной красы. Строгой и многозвонной.
Живописец недаром изучал полотна великих мастеров Ренессанса — Веронезе, Тинторетто и Тициана. Но они воспевали в своих холстах родную Италию.
Суриков нашел свой, единственный и неповторимый, серебряный ключ в решении грандиозной по сложности колористической задачи «Морозовой». Он написал свой холст, изображающий Древнюю Русь самым современным методом, приемом живописи, так называемым пленэром, открытым импрессионистами.
Вот это сочетание монументального по форме, силуэту, композиции холста, решенного в лучших традициях Высокого Ренессанса, с современной реалистической пленэрной манерой живописи и создало тот неповторимый шедевр мирового искусства, который и вызвал на первых порах такой каскад противоречивых мнений.
Итак, обратимся к полосам газет и строкам писем тех лет.
В печально известной газете «Новое время» некий А. Дьяков, отдав дань некоторым качествам «Морозовой», писал:
«Истории, точности факта художник пожертвовал всем: эстетическим чутьем, красотой произведения, — и картина вышла положительно грубою… Все грубо, топорно, дико».
Читая эти строки, невольно вспоминаешь рецензии на великие творения Жерико, Делакруа, Курбе, Мане, напечатанные во французских газетах.
Но Дьяков идет дальше своих европейских коллег: он ставит под сомнение надобность писать правду.
«Но при всех несомненных и очень крупных достоинствах (не правда ли, какой изящный реверанс в адрес автора?) картина Сурикова невольно вызывает вопрос: следует ли писать историческую картину, строго придерживаясь данной эпохи… В интересах одной грубой правды».
Это великолепное по своей откровенности заявление «Нового времени» имеет мало равных в истории.
Но обратимся к мнениям других.
Стасов писал:
«Суриков создал теперь такую картину, которая, по-моему, есть первая из всех наших картин на сюжеты из русской истории. Выше и дальше этой картины и наше искусство, то, которое берет задачей изображение старой русской истории, не ходило еще… необыкновенные качества картины… увлекают воображение, глубоко овладевают чувством…
Сила правды, сила историчности, которыми дышит новая картина Сурикова, поразительны».
И далее, разбирая достоинства картины, Стасов говорит:
«Нас не могут более волновать те интересы, которые двести лет тому назад волновали эту бедную фанатичку, для нас существуют нынче уже совершенно иные вопросы, более широкие и глубокие… Мы пожимаем плечами на странные заблуждения, на напрасные, бесцельные мученичества, но не стоим уже на стороне этих хохочущих бояр и попов… Нет, мы симпатичным взором отыскиваем в картине уже другое: все эти поникшие головы… сжатые и задавленные, а потому не властны они были сказать свое настоящее слово. Как во всем тут верно нарисована бедная, старая, скорбящая, угнетенная Русь.
… По-моему, еще мало удерживать свято и хранить нерушимо русские темы, задачи, характеры, физиономии: надо, чтобы и краска, и колорит, и воздух картины, и солнце, и мрак, и все, все было свое… Одним словом, надо, чтобы все наше художественное слово было столько же собственное, свое, нынешнее, как художественное слово, «речь» у Толстого во «Власти тьмы», у Пушкина в «Борисе Годунове», у Островского, Гоголя и т. д. Тут нет ничего чужого, никакой Европы, не то что уже в сюжетах и типах, но и в изложении речи, форме фраз и слов… Только Суриков и, может быть, Репин (после Перова и Федотова) избавились от греха иностранности».
Вскоре Стасов пишет Третьякову:
«Павел Михайлович!
Я вчера и сегодня точно как рехнувшийся от картины Сурикова! Только о том глубоко скорбел, что она к Вам не попадет, думал, что дорога при Ваших огромных тратах. И еще как тосковал!!! Прихожу сегодня на выставку и вдруг: «Приобретена П. М. Третьяковым». Как я Вам аплодировал издали, как горячо хотел бы Вас обнять».