А если я действительно хворый и не вылечусь вообще? Хотя особо недужным я себя и не чувствую. Наверно, просто усталый. Бог знает, что за усталость, однако усталый, да ведь они тоже, может, устали, только об этом не говорят. Недосуг им. Может, поэтому и не говорят. Иные вещи, места, а главное, людей я зачастую нарочно, может именно нарочно, обхожу стороной. А что, если это и есть моя хворь? Что, если здесь всякое: чуть и лжи, чтоб было удобней, и слабость, и лень, а чаще страх, страх, что придется некоторым обыкновенным, справедливым и смелым людям в глаза посмотреть? Что, если это и есть моя хворь? Что, если я вжился просто в то, что болен, хотя, может, давно и не болен, по крайней мере не так уж серьезно. Может, просто некому меня расшевелить. Некому на меня как следует зыкнуть, хотя сам-то я, если надо было, если было действительно надо, умел подавить в себе жалость и вдарить ногой по воротам, умел и высадить дверь и потом заорать на людей, пусть там были и дети, да еще навести автомат: «В бога душу вашу, словаки! Мы мерзнем в горах, нам жрать нечего! Дайте чего, не то худо будет!»
Это я умел. Однако нынче, нынче другое время пришло, а я не хочу себе в этом признаться. Нынче другое уже время.
С Вильмой и то я не поговорил по душам, и с отцом разговариваю, лишь бы он от меня отвязался, прежде все было иначе, чем теперь. Но я ведь там был, был в самой гуще, знаю, как погиб Карчимарчик и тот цыган, что когда-то отцу так приглянулся — он хотел его и на мою свадьбу позвать, — знаю, как погибли в один и тот же день кузнец Онофрей и мой друг Якуб, причетник из Церовой. Неохота об этом особенно и раздумывать. Но можно ли не раздумывать? Я был там и ничем не заплатил. Иные заплатили, заплатили жизнью, а я ничем, все только хвораю. Доколе, доколе еще? Когда же начну платить? Или хотя бы покажу, что недостоин этого долга? А если достоин, так кто тогда, ну кто подскажет, чем, почему, за что, кому и как надо платить, чем платить и как платить?
Размышляя таким образом и что-то решая для себя, он незаметно очутился в имении. Но здесь все по-иному, чем прежде. Все как-то запущено, заброшено. Или и раньше так было? Нет-нет, что-то здесь изменилось, очень многое изменилось.
Сушильни для кукурузы исчезли. Ни одной не осталось. Куда они делись? Может, и кукурузу уже не выращивают либо сушат где-нибудь в ином месте? Имро осматривается, но впустую — сушилен нет. Ну видишь, Кубко, мысленно обращается он к старшему брату, нету твоей сушильни, а мой сарай, эко, еще стоит! Крепко мы с отцом его сработали.
На доме управителя — замок, а на дверях табличка: «Склад». А под ней на другой, побольше: «Посторонним вход запрещен!»
Имро чуть медлит, а потом осознает, что и он тут посторонний — его же никто сюда не звал, — и бредет дальше.
Заглядывает в батрацкие дома, в один, другой, а в остальные уже не заглядывает, понимает, что и дома сменили обитателей. Не иначе как здесь поселились цыгане. Перед лачугой Онофрея выросла какая-то бетонная диковина, и Имро, в самом деле, пришлось бы поразмыслить, что это, кабы не вышла прямо из Онофриевых дверей женщина средних лет, не слишком красивая, но и не уродина, для цыганки даже довольно опрятная, и не заговорила бы с ним грубоватым, хриплым голосом: — Воды нету. Второй день. Нынче и света нету. Нынче все испортилось. И эта водокачка уже два дня не работает — лопнуло что-то. Труба вроде. Или кран, какой-то краник сломался. А этот олух Яно, он тут вечно мотается, наверняка опять назюзюкался, пришел чинить, да ключи потерял. Вы никак контролер будете?
— Нет. Я только поглядеть.
— На эту водокачку? Ее, уж поди, и починить пора. Видано ли такое? Этот придурок Яно, ну право, куда он годится. Дать бы ему под зад или хоть по роже. Надо же, ключи потерять, вот псих малахольный!
— Да я пришел к управителю. Не знаете, где его найти? — И вдруг сам вспомнил: Киринович теперь живет в Церовой.
— Этот тут не живет. Переехал в Церовую, он теперь большой пан. Еще боле, чем был. Работает в районе. А того молодого, что пришел заместо него, собака не сыщет. Никто и ведать не ведает, где он проживает. Но пошутить горазд, почитай, будет еще посмешливей и повеселей, чем Киринович.
И вдруг — возможно ли?! Кого же это Имрих не сразу приметил? По дороге к имению катит телега, а рядом с лошадьми, так же как всегда, так же как и когда-то, только теперь чуть сгорбившись и припадая на одну ногу, шагает Ранинец. У Имро глаза полезли на лоб.
Нет, быть того не может!
— Кто это? — спрашивает он цыганку.
— Ранинец.
— Ранинец?! Ранинец же погиб!
— Черта лысого погиб, эво, тут он.
Но в эту минуту уже Ранинец заметил Имришко и весело, подняв руку с хлыстом, приветствует его: — Здорово, Имришко! Я было думал, не придешь, что всех старых товарищей позабыл.