Но все равно что-то сломалось. Нет, об окне я сейчас и не думаю. Еще в тот день вставили в него новое стекло, И речь не о тех затрещинах, которые Вильма мне отпустила. Наверное, она сразу же и пожалела о них. Когда я на другой день с ней встретился, она меня ни в чем не упрекнула. Сперва хотел ее стороной обогнуть, да не тут-то было. Она внезапно оказалась прямо у меня на пути. И вроде бы тоже сперва меня испугалась. Покосились мы один на другого, а потом Вильма погрозила мне пальцем. И улыбнулась.
Долго мы не дулись друг на дружку. Но с тех пор хожу к ним все меньше. Загляну когда-никогда, но все реже. Вильма сделалась ко мне сердечнее, но, пожалуй, еще и потому, что не хожу к ним так часто. Хотя мог бы. И она мне намекает на это. И мастер намекает. Даже Имришко. И я знаю, они не обманывают. Заметил я, туда ходят и другие дети. Они и до этого хаживали, но обычно со мной, я их туда водил, потому что хотел позадаваться, хотел показать им, что у меня есть куда ходить и что с Вильмой мы понимаем друг друга. И я в самом деле с ней ладил; случались, конечно, перекоры, но долго они не тянулись, а если бы и тянулись, нынче на многие вещи я уж иначе смотрю, нередко мне кажется, что и перекоров-то никаких не было.
Чаще других ходят к Вильме Агнешкины дочки. Бывает, приводят с собой и подружек, а то и дружков, и, возможно, к Гульданам я еще потому не хожу так часто, что знаю: я уже вырос, во всяком случае старше тех детей, что туда ходят. Было бы глупо, если бы я препирался с ними из-за груши или пирога. В каком-то возрасте — ведь и детям прибавляется лет — человек теряет право на пирог или, во всяком случае, имеет право лишь на тот пирог, который принадлежит ему.
Но вовсе не обязательно, что других детей, маленьких, у Гульданов всегда привечают. Во всяком случае, не чаще, чем меня. Все зависит от того, какое у Вильмы настроение, а оно меняется, смотря по тому, какие у нее заботы. Забот у нее хватает, и почти все они или большинство из них связаны с Имришко. И хотя в конце лета казалось, что Имришко уже выздоравливает и даже вроде бы совсем окреп, осенью выяснилось, что это не так. Он снова почувствовал себя хуже, а когда настали хмурые, позднеосенние, мглистые и дождливые дни, ему опять пришлось слечь в постель.
Недели две Вильма просидела возле него. И мастер что ни утро и что ни вечер подсаживался к нему на постель и спрашивал: — Ну как тебе, Имришко? Ты же почти выздоровел! Так не осрами нас теперь! Если будешь долго лежать, Имришко, ты ведь и сам себя осрамишь! Коли ты Гульдан, соберись с духом!
И Имро заверял их, что соберется с духом. А то смеялся и говорил: — Думаете, мне охота лежать? Уж нынче собирался встать. Но раз вы обо мне так заботитесь, должен же я вас слегка подразнить. Но завтра точно встану. Надо малость прийти в себя, я ведь уже долго бездельничаю и порядком обленился. Мне такая легкая жизнь даже понравилась. А кому бы не понравилась? Чему вы дивитесь. Но завтра, завтра непременно встану.
Но на другой день, еще до того, как развиднелось, он стал искать рукой Вильму, шарил и по соседней кровати: — Вильма, спишь? Не знаю, сколько времени, но наверняка скоро утро. А мне что-то опять вставать неохота. Очень болит поясница, болит и сейчас, когда сплю. Да я особенно и не сплю. Ужасно болят у меня… кабы только поясница!
А тогда уж и Вильма поутру бывает невыспавшейся. Не раз, навещая мать и сестру, тоже жаловалась на поясницу и на то, что частенько у нее болит голова: — Я вся будто сломанная. Сдается, эти его хвори и на меня переходят. Если он будет еще долго так лежать, я, считай, не вынесу. Он встанет, а я, скорей всего, свалюсь.
Но при Имро она так не говорила. И по-прежнему была терпеливой и заботливой. Каждый день ломала голову над тем, что бы ему приготовить, а ночью полусонная сходила с постели, потому что Имришко захотелось воды или, может, даже не захотелось, но без воды ему трудно было проглотить таблетку.
И Имрих снова целыми днями спал, нередко просыпаясь именно тогда, когда Вильма собиралась ложиться. И потом она еще долго ворочалась в постели — рядом с ним невозможно было по-настоящему спать.
И если бы хоть когда погладил ее! Мог бы ее и обнять. Однако день за днем, ночь за ночью бежит или только тащится, а Имро все такой же, ко всему безразличный. Хотя Вильме ничего особенного от него и не нужно. Он ведь и вправду хворый. Она сознает это. И все-таки, все-таки мог бы ее когда-никогда, хотя бы ночью, погладить. Ведь с той поры, как Имришко дома, ничего особенно не изменилось. В самом деле, прибавилось ей только забот. Или просто заботы у нее изменились. Тревожиться за него приходилось ей и тогда, и сейчас. Подчас ей даже не верится, что Имришко уже дома и что постели их рядом. Но пока она его еще ни в чем не винит. Только изредка втихомолку вздыхает: ох, Вильма, ты этого своего Имришко еще изождешься.