Я сразу понимаю, что случилось. Только кто в таком деле признается? Лучше даже не отзываться. А она продолжает меня трясти. — Рудо, Рудко, что ты сделал?
— Ничего я не сделал. Я же сплю.
— Ах, Рудко! Видишь, какой ты! Ведь я вся мокрая.
— Я же сплю, я все время сплю. Ой-ей-ей, я тоже мокрый! Правда, Вильма, я тоже мокрый.
— Рудо, да ну тебя! Ты хоть дурачком не прикидывайся. Я вся мокрая. Ты что наделал?
— Что я наделал?! Ничего я не наделал. Кто-то тут обмочился. Ведь и я мокрый.
— Рудо, ради бога, хоть не отговаривайся! Я вся мокрая, а ты еще дурачка из себя строишь.
— Да, да, я отговариваюсь! Ты-то не отговариваешься, хочешь на меня все свалить! — И в слезы. Хоть я и не люблю плакать, но когда хочу и когда вижу — дело труба, сразу в слезы. — На меня все сваливаешь, теперь я виноват. Если бы я знал, не пришел бы к вам. Никогда больше к вам не приду.
— Не реви, Рудо! Я ведь ни в чем не виню тебя. Только говорю, что ты обмочился. Ведь и я мокрая, вся мокрая.
— А я не мокрый? А я не мокрый? Ведь я спал в Имришковой, зачем меня к себе перетащила?
— Дуралей, я тебя хотела прикрыть.
— Да, да, ты все отговариваешься, а я лежу тут мокрый. Пойду лучше домой! Пойду домой! Я иду домой!
— Замолчи, Рудо! Не то вздую тебя.
— Да, да! Ведь я спал в Имришковой, спал в Имришковой.
— Ах ты дурак эдакий! Не реви только! Я ведь все равно ничего никому не скажу.
— Я пошел домой, пошел домой! И к вам уже никогда не приду.
— Послушай, Рудо, сейчас ты получишь от меня!
— Никогда больше не приду, никогда больше не приду!
— Боже, какой ты глупый! Не реви хоть! Ведь я же говорю, что никому не скажу. Ну давай иди, топай вперед, голова садовая! Нам обоим теперь надо в Имришкову!
Но иногда я и помогал ей. Однажды, мне даже кажется, что это было следующей ночью, мастер еще не воротился, а Вильма посреди ночи снова меня трясет. Господи боже, что же опять приключилось?
— Рудко, спишь? Проснись! Кто-то тут ходит!
— Чего-о, чего-о?! А кто ходит? — Я не люблю просыпаться.
— Не знаю. Кто-то по двору ходит.
А мне дремлется. Сплю, сплю, никак не очнусь. Вильма тормошит меня, я открываю глаза и тут же опять закрываю. Подниму голову и тут же опять опускаю на подушку. Но Вильма все теребит меня:
— Рудко, родненький, проснись!
— Да я не сплю. Я только… что?!
— Кто-то ходит по двору.
— А кто, не знаешь?
Я сажусь. Прислушиваюсь. Сначала ничего не слыхать, потом и я что-то слышу. Не сказать, чтобы это были шаги, но все же что-то слышно.
Мы прижимаемся друг к другу. Обоим боязно. Неужто в самом деле кто-то подглядывает? Может, вор какой? Или это Имришко? Имришко — тот бы смело постучал. Кто это может быть?
Я весь покрываюсь потом. Вильма, перепугавшись ничуть не меньше моего, обеими руками прижимает меня к себе, а эта свинья уже притопывает к самому окну. Я бы и не заметил этого, не обрати Вильма моего внимания.
— Вон, вон, гляди! — Она указывает на окно. Я лучше не гляжу, а еще теснее прижимаюсь к ной.
Молчим. Жмемся друг к другу. Оба взмокли от страху. Чуть погодя Вильма подает голос: — Знаю, кто это, — говорит она шепотом. — Соседский Лойзо. Наверняка он. Раз уже ломился сюда.
Но я не сразу ее отпускаю. Подумалось мне сперва, что это она только потому шепчет, чтобы отогнать от меня и от себя страхи.
— Откуда ты знаешь, что это он?
— Знаю. Правда он. Лойзо Кулих. Потому-то я тебя к нам и звала. Боюсь его, потому тебя всегда и зову.
— А что он хочет? — Я сразу смелею.
— Не знаю.
Смелость во мне растет. — Наверно, хочет украсть что-нибудь.
— Нет, нет. Он не крадет. Он тут еще ничего не украл.
Я представил себе Лойзо Кулиха с его яйцевидной головой и толстым носищем, да еще с этой отвратной пастью, которой он на меня почти каждый день скалится. Смеется надо мной и всегда мне кричит: «Мышка, поди сюда!» А иногда; «Ну что, грызун?! Покажи мне зубки!» Он вечно смеется надо мной и над моими большими зубами, хотя о его-то яйцевидной башке и уродливом носе можно было бы наверняка сказать что-нибудь и похлеще.
— Думаешь, это правда он?
— Точно он. Ага, погляди, вон он! — Она опять указала на окно. — Ведь его и в темноте узнаешь. Окна-то я нарочно не заклеила, потому что люблю свет и думала, может, Имришко придет.
— Правда, это Кулих?
— Правда! Видишь же.
Похоже, это в самом деле он. Уже узнаю его по яйцевидной башке. Смело сажусь, даже выпрямляюсь и вытягиваю шею, ведь я все-таки рядом с Вильмой, а Кулих за окном во дворе. — Ну что, старый носатик? — кричу на него. — Думаешь, я твою яйчатую башку не узнаю? Вынюхиваешь тут, хочешь что стибрить? Ну заходи, заходи, поганец носатый. Тресну тебя по этому дурацкому огурцу, сверну твою сопелку…
Мы с Вильмой стали громко смеяться, и Кулих исчез.
Когда я утром проснулся, Вильма, уже одетая, улыбается мне и говорит: — Знаешь что? Не говори о Кулихе никому. Даже дома. Ведь он неплохой, только немного чудной. Если мы кому-нибудь скажем, застыдят его. А мы же не сплетники, Рудко, правда? Захотим — и сами справимся. По крайности было у нас над чем посмеяться.
ВАССЕРМАН