Если б вы знали, как я жду его. Сперва я ждал только нашего Биденко, но он пал в бою, так все о нем говорят, а я все равно еще немножко жду и про себя думаю, что, может, он и не пал, он все-таки не мог пасть, оттого я по нему и не плакал. Я ведь не люблю плакать. Даже когда плачу, мне не хочется плакать. И в особенности из-за нашего Биденко не хочется. В конце-то концов, почему именно он должен был пасть, почему именно наш, именно наш Биденко? А если и пал, все равно до конца я в это не верю, просто это слово означает для меня совсем иное, чем для других. Поэтому я не плакал, не плачу и, наверно, плакать по Биденко не буду, хотя немного и переживаю, хотя и ждать приходится. Ну и что из этого? Я ведь умею ждать. Я уже научился и, может, еще больше научусь, потому что и Вильма в этом мне помогает, а я помогаю ей. Я же взаправду думаю, что наш Биденко однажды воротится. А как воротится, наверняка мне чего-нибудь принесет, из такой-то дали человек должен все-таки чего-нибудь принести. И особенно он. Особенно наш Биденко. Он любил мне приносить. Когда был дома, всякое приносил. Сколько раз так бывало! Ведь иногда человек найдет что и на дороге. Идете, идете и вдруг замечаете, что перед вами что-то лежит, стоит только нагнуться, и оно ваше. Мало ли чего я вот так находил. А там, в России, там, говорят, столько всяких дорог, ну а на стольких-то дорогах всегда чего-нибудь да найдется, как не найтись?! У нашего Биденко уж точно все карманы набиты, оттопырены, только бы из них ничего случайно не выпало, только бы какой, непутевый дружок у него чего не стибрил! Зачем люди говорят такие глупости? Ну мог ли он пасть? Фигушки, пал. Если он пал, то где, где все, что он нашел или получил и что должен был мне принести? А все твердят одно: пал, пал, пал! Ведь и я падал, и не однажды, а кто не падал? И всякий раз потихоньку озирался, не видит ли кто, потому что любому человеку неловко, когда люди видят, как он упал; иногда бывает и больно, но он сразу же вскакивает и обычно, даже не отряхнувшись путем, идет себе дальше, а кто еще нарочно раз-другой подпрыгнет, чтобы все так глупо не выглядело и чтобы люди не знали, что было больно и до сих пор болит. Ведь не всегда достается одному колену, иной, падая, может и руку сломать, да и нос расшибить. Коленку и нос я частенько расшибал, а вот с рукой покуда ничего не было, я даже двум-трем дружкам завидовал, что у них было что-то с рукой, втихомолку даже мечтал, чтобы и со мной такое случилось, чтобы и у меня она хоть раз сломалась. Мне просто интересно было: затрещит ли что в руке или хрустнет? До сих пор меня такие вещи занимают. Только родителям ни к чему о том знать, и я, коли нет особой надобности, много о себе не рассказываю. Зачем все на них взваливать? У них и без того хватает забот, а потом ведь родители — они такие, все поучают, поучают, они должны поучать и, пожалуй, делают это с охотой, а вы, может, и любите, когда вас поучают, но у родителей, естественно, всегда какие-то заботы, мало времени — вот и лучше всего коротко да лучше всего по уху. А когда в свою очередь вы или я хотим им чего объяснить, так снова эти их заботы, это их время, а если вы стараетесь быстро им объяснять, до них, как правило, не доходит, и ни с того ни с сего — бац! Могут же у человека иногда быть какие-нибудь секреты! Ведь и у них есть. И про Биденко они хотели сперва от меня утаить, делали вид, будто он не погиб, и все ходили, ходили и по углам все о чем-то шушукались и хлюпали носом. Потом отец рассердился и сказал маме: «Ну чего хлюпаешь? Скажи ему!» А я сразу догадался, о чем может быть речь. Если мама плакала, то почти всегда из-за Биденко. Я сказал отцу: «Тата, ты почему на нее кричишь, если видишь, что она плачет? Скажи ты мне про это! Ведь я все равно знаю». — «Раз знаешь, так зачем тебе и говорить? Погиб наш Биденко. Упокоился. Домой уже не придет. Но я не верю в это, не могу поверить, и ты, Рудко, тоже не верь, ведь это же ерунда!» Но отец мало-помалу стал верить, а я все еще цепляюсь за его слова, не хочу верить, что Биденко погиб, потому что и он, родной мой отец, сказал мне, даже крикнул: «Не верь, Рудко, ведь это же ерунда!» Ну, что я теперь должен обо всем этом думать, ну скажите, пожалуйста! Что об этом мне думать? Что я должен думать о Биденко? Ерунда, конечно же ерунда! Хоть бы знать больше! Я бы и в календарь записал об этом точнее, я люблю в календарь записывать. Я и о Биденко записал, что он уехал, а когда потом он погиб, тата подал мне календарь, правда, уже на другой день, да, уже на другой, подал календарь и сказал: «Запиши! Запиши и это!» И я записал, там оно, этот календарь всегда у меня под рукой, и так бы хотелось еще что-нибудь написать в нем про Биденко, но я не знаю, не знаю что, только все думаю, переживаю, а умного ничего нейдет в голову. Хоть бы нашлась еще какая-нибудь другая ерунда! Вот идешь по дороге, шагаешь и вдруг что-то находишь. На дороге всегда что-нибудь находишь. У меня в карманах полно всякой ерунды, а вот для календаря ничего, ничего пока еще не нашел. Мне пока нечего туда записать. Но все равно не верю! Не верю, не верю! Биденко не погиб! Ерунда это, ерунда, ерунда!