- Брось дурака валять, Феликс, - сказал он. - Ты знаешь не хуже меня, чего мне недостает. То, что ты говоришь, довольно верно, но не в этом суть. Поверь мне, всему этому можно научиться или же оно является само вместе с задачею, перед которою тебя ставят. Только творческой фантазии научиться нельзя. Либо она есть. либо ее нет. Этой фантазии, творящей миры из ничего, вот чего мне не хватает, как и многим другим, как большинству. Да, конечно, я знаю, что ты хочешь сказать, Дина: я проложил себе дорогу, я на кое-что способен, что бы там обо мне ни писали в газетах. Но подозревает ли кто-нибудь из вас, какой я в действительности трезвый и сухой человек? Вот, например, произошла одна история, от которой надо бы потерять покой и сон Мороз бы должен был пробрать меня по коже, мне следовало бы содрогнуться от жути, а на меня, видит Бог, это действует не больше, чем когда я за завтраком пробегаю хронику несчастных случаев в газете.
- Вы сегодня читали газету? - спросил я.
При этом я имел в виду рабочие беспорядки в Петербурге: Ойген Бишоф очень интересуется социальным вопросом.
- Нет, не читал. Я не мог сегодня утром найти газету. Дина, куда она запропастилась?
Дина бледнеет, краснеет и опять бледнеет... Боже, как мог я не сообразить, что от него прячут газету, где помещена заметка о крахе его банкирской конторы. Опять уж я натворил Бог знает чего. Я совершаю одну бестактность за другою.
Но Дина быстро овладела собою и легким тоном говорит как о безделице:
- Газета? Кажется, я видела ее где-то в саду. Я разыщу ее. Но ты начал только что говорить о чем-то интересном, Ойген, рассказывай же дальше.
Рядом со мною стоит брат Дины и шепчет мне еле слышно, почти не разжимая губ:
- Вы намерены продолжать свои эксперименты? Я совершил оплошность в момент рассеянности, больше ничего... Как же это можно объяснить иначе?
Глава IV
Ойген Бишоф расхаживает по комнате, чем-то он занят и как будто старается выразить словами какую-то мысль. Вдруг он останавливается передо мною и смотрит на меня. Глядит мне прямо в лицо испытующе, с беспокойным и неуверенным выражением глаз, почти недоверчиво. От этого взгляда мне становится как-то жутко, сам не знаю почему.
- Странная история, барон, - говорит он. - Возможно, что вас бросит в дрожь и в жар, если я вам расскажу ее. Вы сегодня ночью, пожалуй, не сможете заснуть, вот какая это история. Но вот здесь - и Ойген Бишоф ударил себя по лбу, - здесь у меня сидит какая-то клеточка, которая не дает себя вывести из состояния покоя. Она реагирует только на мелкие повседневные происшествия, на обыденщину. Но для страха и жути, и отчаяния, и неистового испуга - для всего этого она непригодна. Для этого у меня нет надлежащего органа.
- Расскажите же нам наконец эту историю, Бишоф! - перебил его доктор Горский.
- Не знаю, удастся ли мне объяснить вам, в чем заключается необыкновенная сторона этого происшествия. Рассказчиком я был всегда плохим, вы это знаете. Быть может, вам это все совсем не покажется таким волнующим...
- К чему долгие предисловия, Ойген, начинай же! - говорит инженер, стряхнув пепел с папиросы.
- Ладно, выслушайте меня и думайте потом, что хотите. История вот какова. Недавно я познакомился с молодым морским офицером. Он получил долгосрочный отпуск для приведения в порядок своих семейных дел. Эти семейные дела, занимавшие его, были особого свойства. Здесь, в городе, жил его младший брат, художник и ученик академии. Художник этот, человек, по-видимому, очень даровитый, - я видел некоторые его работы - "Детскую группу", "Сестру милосердия", "Купающуюся девушку", - этот молодой человек наложил на себя руки. Самоубийство его решительно ничем не было мотивировано. Ни малейшего повода к такому акту отчаяния у него не могло быть. Не было у этого юноши ни долгов, ни других денежных забот, ни несчастной любви, ни болезни - словом, это было в высшей степени загадочное происшествие. И брат его...
- Такие самоубийства случаются чаще, чем принято думать, - заметил доктор Горский. - Полицейские протоколы довольствуются обычно формулой "в мгновенном беспамятстве".
- Да, так говорилось и в этом случае, но семья этим не удовлетворилась. Родителям прежде всего показалось непостижимым, что сын не оставил прощального письма. Даже обычной в таких случаях фразы: "Дорогие родители, простите меня, но я не мог иначе" - даже такой короткой строчки не удалось найти среди бумаг самоубийцы. Да и в прежних его письмах не было ни слова, которое указывало бы на возникшее или развивавшееся намерение покончить с собою. Семья не поверила поэтому в самоубийство, и старший брат взялся поехать в Вену и выяснить происшедшее.