— Нет, мне мама не велит. А козе дай. У нее молоко слаще будет. Сами мы не местные, приезжие мы, издалека. Там у нас трава была сахарная, коза и привыкла. А здесь такой нет. Так дашь конфетку? Я тебе за это стишок прочитаю: “Ich weiss nicht was soll es bedeuten das ich so traurig bin...”
Ни фига себе, думаю, девочка. Немка, что ли?
— Это кто написал? — спрашиваю.
— Пушкин.
— Как это — Пушкин?
— А у нас все Пушкин написал. Так дашь конфетку?
— Нету у меня конфетки.
— А нету, так и иди себе.
Я и пошел.
* * *
Иду вслед за друзьями к площади Вогезов. Они о чем-то своем говорят, по-французски, а я себе свое по-русски думаю. Потому что Пикассо, будь он неладен, настроил меня на философский лад. А мы как раз от него идем. То есть из музея. И вот я думаю, что поэт обязательно должен скрываться, как вор. Опознанный поэт — уже не поэт. Не зря критики все время норовят поэта раздеть догола. Правда, у них это не всегда получается, даже почти всегда не получается, но от этого желание раздеть поэта меньше не становится. Бывает, разденут, казалось бы, полностью, все потроха, как рентгеном, просветят, глядь — а он уже во что-то другое вырядился. Но опасность есть. Опасность всегда есть. Ваня Жданов, наверно, тоже ее почуял, потому на Курицына и ополчился. Зазеваешься — не только разденут, но и съедят. И не только ухо. Нет, поэт должен все время прятаться. Cинявский, кстати, так и делал. Ему в квартире специальную щель для этого Розанова соорудила. Как увидит, что к нему домой какой-нибудь критик направляется или даже литературовед, — сразу в щель уходит. И вроде как нету его. Со стенкой сливается. А со стенки много не возьмешь.
Так вот, выходим мы на площадь Вогезов. По-ихнему Пляс де Вож. Друзья, как я уже говорил, увлеклись и о чем-то своем говорят, а я о своем думаю. А площадь эта, надо сказать, — сплошной Гостиный двор, как в Питере. Одни витрины с манекенами. А рядом с одной витриной на стенке мраморная доска висит, на которой написано, что здесь жил Виктор Гюго. Я аж остановился от неожиданности. Ну ничего себе! Идешь себе, идешь, о своем думаешь — и тут Гюго. “Собор Парижской богоматери” и прочие “Отверженные”. Остановился я от неожиданности и вдруг вижу, что окно витрины слегка приоткрыто. Видать, манекены меняли. Ну мне любопытно и стало. Протиснулся я в щель между стеклом и стенкой и залез в витрину. Голову чуть набок склонил, руку в локте согнул и вперед вытянул, будто милостыню прошу. И так стою. Любопытно же. Сейчас, думаю, друзей-то и разыграю. И тут чувствую, что на меня сзади кто-то плащ набрасывает. Но не шевелюсь, чтоб не поймали. Тогда на голову еще цилиндр нахлобучили, а в другую руку трость сунули. И бирку с ценником на грудь повесили. Как медаль. И витрину захлопнули. Стою как идиот, а на меня уже люди пальцем показывают.
— Мама, это Гюго? — спрашивает какая-то девочка.
— Гюго, — отвечает, — конечно, Гюго. Кто же еще?
— А сколько он стоит?
— Недорого. К Рождеству цены сбросили.
Тут и друзья мои подошли. Смотрят на меня сквозь стекло, но не узнают. А я возьми да подмигни, чтобы сообразили. А они все равно не соображают.
— Ой! — вскрикивают. — Как живой! Мигает.
— Это в нем устройство такое электронное, — объясняет ихний умный сын. — На него специальный файл открыли и через компьютер управляют. Нажмут левую кнопку мышки — он мигает. А нажмут правую — руками разводит.
В это время я как раз махал руками, чтобы они меня признали. Но они не признавали.
— Ну вот, — добавил ихний умный сын, — я же говорил!
И они пошли себе дальше. А я остался.
* * *
Так вот, я отвлекся, а между тем у меня там же, под Ярославлем, один поэт из окна выпрыгнул. С пятого этажа. Чего прыгнул — я так и не понял. Я уж говорил, что туда в одночасье свезли всех поэтов. Молодых и не очень молодых. Это ж надо было догадаться — всех поэтов под одну крышу! И немножко прозаиков с критиками. Ну они и загуляли. Вместо того, чтобы пить бальзам высоких штилей, они в ближайших магазинах скупили всю водку. Я наутро собираю свой семинар, чтобы поговорить на темы строки и рифмы, глядь — одного нет. Куда делся? Из окна сиганул. Ему еще слова дурного не сказали, а он уже ушел. Хоть бы стихи-то хорошие писал, тогда понятно бы было. А так — ни стихов, ни человека. Хотя живой все же остался, водка спасла. Может, чего еще напишет. А может, еще и женится, и детей нарожает. Молодой ведь.