Читаем Маски духа полностью

Чичибабин обрел форму поэта, и это его сгубило. Потому что у поэтов не бывает формы. Непримиримый враг окостеневших форм, он всю жизнь пребывал в чужих обличьях. Он был солдатом, бухгалтером, заключенным. Только поэтом никогда не был.

Наверно, поэтому его не признавали. Кажется, в 1949 году родители отправили его стихи в журнал «Огонек». И через некоторое время пришел ответ, подписанный поэтом товарищем Сурковым. Консультанты редакции оценили чичибабинские стихи как плохие и беспомощные, советуя не писать вовсе. А под конец письма утешили: «Ваш труд, кем бы вы ни были, нужен, полезен стране и народу, ведь не только писатели и поэты нужны родине». Конечно, родине еще нужны были и заключенные. Ведь стихи-то, транзитом через родителей, были присланы из Вятлага. И кто бы сомневался, что его труд за колючей проволокой гораздо полезней родине, чем его «беспомощные» стихи. А ведь уже был написан один из его шедевров – «Красные помидоры», с их неповторимой звукописью и космическим отрешением от мира.

В начале девяностых он вдруг с ужасом обнаружил, что взамен старых догматиков на сцену явились новые строители форм, схем и концептов – в жизни и в поэзии.

– Посмотрите, с чего они начинают! – нервничал он во время одной из наших встреч. – С догмы, с разрушения. Но это разрушение ради разрушения, форма ради формы. Ну нет у них любви, значит, нет и жизни. Все мертво! Все. Победившая форма – это форма гроба. Другой я не знаю.

И тогда, видимо, уже от отчаяния, не понимая, как с ним бороться, его признали поэтом. Ему выдали форму поэта. А он зачем-то взял. Лучше бы оставался бухгалтером.

* * *

А мы с Женькой как почувствовали. Или впрямь почувствовали. Потому что совершенно неожиданно в подмосковном поселке листопад смешался со снегом, и стало ясно, что нельзя дольше оставаться за столом, можно окаменеть. Все думали, что еще жарко. Да и мы сидели, раздевшись до пояса. Но, глядя на эти хлопья и эти листья, почувствовали, что оставаться на месте нельзя. И тогда мы вышли во двор и, никогда прежде не танцевавшие, вдруг пустились в какой-то нечеловеческий танец, размахивая руками и паря над стремительно белеющей землей.

Шел снег, перемешанный с желтыми листьями. Падали листья, перемешанные со снегом. И земля все больше напоминала белый стеклянный шар, в котором пряталось все живое – новогодние елки, куклы, конфеты, фонарики и – люди. Много-много людей. А мы все размахивали руками, все кружились в этом вихре. И я стал замечать, что Женька все дольше задерживается в воздухе, все неохотнее возвращается назад. И, наконец, он взмыл и медленно растворился в желто-белой пелене.

А я остался.

* * *

После поэтического вечера наступила черная гостиничная ночь – полубессонная, с наваждениями, с головной болью, с бьющими в разрывающихся висках чичибабинскими строчками. Словно часть его агонии вырвалась за пределы больничной палаты. Словно кто-то предлагал мне со-участвовать в его смерти, как он сам в последние годы со-участвовал в моей жизни.

Я метался на жесткой скрипучей кровати, и сквозь этот скрип, сквозь вздрагивающие оконные стекла в комнату проникали знакомые голоса. Забегал Женька, уговаривая немедленно отправиться на какую-то выставку. Характерно заткнув большие пальцы рук за ремень, широко вышагивал Алшутов, сверкая огромными глазами. Почему-то кричали цикады, перекрывая плач неизвестно откуда взявшегося ребенка. А при первом тусклом свете, едва пробившемся из-за штор, я вдруг увидел, как на стуле, медленно опадая на пол, корчится в предсмертной агонии моя одежда. И появившийся из какой-то щели Синявский, указывая на нее пальцем, как-то отрешенно произнес:

– Постоянная опасность быть пойманным и разоблаченным заставляла меня натягивать поверх тела все эти тряпки.

И исчез. А откуда-то из мрака донеслось: «Ищи себе подобного». Я вздрогнул и на мгновение просветлевшим сознанием вдруг понял, что в этом-то и дело, что этим я всю жизнь и занимаюсь. И все эти лица, лики, маски, мелькающие, как на кинопленке, горы слов и строчек, бессонные в разговорах ночи, метания из дома в дом, из города в город – все это только затем, чтобы найти себе подобного. И не найти.

– И таки не найдете! – перебил мою мысль высокий ернический голос отставного тенора, который я не узнал. – Потому что, как вы себе думаете, поиск себе подобного – это совсем не поиск себе подобного. – Тут он пресекся и добавил неожиданно жестко: – Это вечная тоска сына по…

Я открыл глаза, и голос исчез, не договорив. Вечная тоска сына по… кому? С трудом встав с кровати, я попытался стряхнуть с себя весь бред этой ночи. И стряхнул. Но не весь. В ушах все еще звучало:

Одним стихам вовек не потускнеть,да сколько их останется, однако.Я так устал! Как раб или собака.Сними с меня усталость, матерь Смерть.

Всю ночь смерть снимала с него усталость. И сняла, наконец.

Перейти на страницу:

Похожие книги