И вот сидим мы на широком балконе. Море рокочет. Журналистка журчит. Мы многозначительно отвечаем на вопросы про судьбы мира и поэзии. Гляжу я на Левитанского и думаю: велик человек и необъятен, как Средиземное море. Столько в нем ритма, столько мощи, столько свежего ветра! А тут журналистка на минутку вышла. Ну, не знаю куда. Может… Словом, надо ей стало. И Левитанский сразу лицо сменил, скривился, как от лимона, и давай канючить:
– Ну что мы тут сидим? Что мы тут сидим, если уже два часа? Все нормальные люди давно обедают, а мы останемся голодными. Я хочу есть.
– Но у меня ничего нет. Хотите леденец?
– Не хочу. Я леденцов даже дома не ем. Я хочу обедать.
– Где я вам возьму обед? – начинаю я раздражаться.
– Ах так! Тогда я больше не буду отвечать на вопросы.
Опять я виноват! Как будто это я ему вопросы задаю.
Тут вернулась журналистка и задала мне убийственный по силе и глубине вопрос:
– Ваше жизненное кредо?
– Кредо мое такое, – отвечаю. – Поэта должны кормить. Потому что он один, живя в космической тоске, отдувается за все человечество.
И что вы думаете? Она тут же убежала накрывать на стол. Не прошло и двадцати минут, как Левитанский с тем же величественным видом и с отсутствующим космическим лицом уплетал пельмени, со знанием дела орудуя горчичкой и перчиком, запивая холодным томатным соком и ерзая глазами по стеклам буфета: не сверкнет ли где желанная шоколадная обертка.
А через неделю в газете вышло огромное интервью – на целый разворот. Оно называлось: «Поэта должны кормить».
VIII. Бином Рабиновича
Или не должны кормить. Польза-то от поэтов мало какая бывает. Они вон плодятся, как мыши на даче, шуршат, попискивают – вот и весь прок. У Лиснянской на даче как-то мышь завелась – так чем мы ее только не травили! И битое стекло подкладывали, и дуст, и снотворное в мусорное ведро подсыпали. А она и не дохнет, и не засыпает. Только жрет. С другой стороны, и от животных в зоопарке тоже не больно-то много пользы, а все ж таки народ ходит поглазеть, деньги платит. Может, и поэтов туда поместить – в специальный вольер? Они же у львов мясо отбирать не станут, а выручку кой-какую, глядишь, и дадут.
В общем, хлопот с ними много. Особенно когда, как в детском саду, начинают ростом мериться. Кто выше. Чтобы, значит, как на уроке физкультуры, в строю вперед всех встать. Встречаю как-то поэта Евтушенко, Евгения, а он мне прямо в лоб:
– Скажи, кто сегодня первый поэт России? А то некоторые уже поговаривают, что Бахыт Кенжеев. – И так на меня проникновенно смотрит, словно боится, чтобы я не ошибся ответом.
Ну не смешно? Какой из Кенжеева поэт? Он же типичный казах. Я ему при встречах всегда так и говорю:
– Никакой ты не поэт, Бахыт, потому что ты казах. А казахи быть поэтами не могут – у них нет ассоциативного мышления. Я вообще удивляюсь, как ты при полном отсутствии ассоциативного мышления еще умудряешься по утрам водку пить.
– Э-э, нет! – возражает Бахыт. – Казахи как раз все поэты. Потому что у них кумыс есть. А вот кому недоступна поэзия – так это евреям. Потому что евреи никогда не знали, что такое книга. Они даже грамоте неправильно обучены и пишут не так, как все люди, а справа – налево.
– Тогда я буду поэтом! – радостно потирает руки наш друг Виталик Дмитриев. – Потому что я не казах и не еврей, а чистокровный поляк. На четверть.
Нечего и говорить, что все, кому доводится слушать наши дискуссии, непременно обвиняют нас в ксенофобии. А какая же это ксенофобия? Это – правда. А кто говорит правду – всегда за нее страдает. Вот Дмитриев, например, пострадал. Он как-то по безденежью пристроился экскурсии по Петербургу водить. И водил. Подводит, например, группу к Михайловскому замку и повествует, как в этом замке Софья Перовская изменяла императору Александру I с императором Павлом. За что, соответственно, Александр Павла и задушил, что породило неизбежные реформы Сперанского, победу над Наполеоном и Октябрьский переворот семнадцатого года. Ничего, слушали, кивали. Правда, после того, как Виталик сообщил, что первый камень в фундамент Адмиралтейства заложил небезызвестный Иван Калита, кто-то стукнул. И Виталика выгнали. Наверно, в группу затесался прозаик, о чем Дмитриев заранее предупрежден не был.
Он, конечно, странный, этот Дмитриев, но друг хороший. Едем мы как-то еще по Ленинграду, часов в двенадцать ночи. И вдруг ни с того ни с сего мне страшно захотелось выпить водки. Так бывает: не хотелось, не хотелось и вдруг захотелось. И что делать? А Дмитриев возьми да вспомни, что неподалеку живет одна из его любимых, которая ждет не дождется, когда он, наконец, заявится к ней на ночь глядя, чтобы, значит, совершить с ней обряд умопомрачения. И посему всегда держит наготове бутылку водки.
Ну, подрулили. Он меня на перекрестке выставил, как светофор, а сам пошел. Любимая как его увидела – сразу давай таять. Счастье подвалило. Так и вертится вокруг него – и улыбки мастерит, и глазами моргает, и зад колесом состроила. А он бутылку хвать – и бежать. Потому что друзья важнее.