Дядя Сильван же прожил почти всю свою жизнь в другом месте. Когда он умер, ему было всего пятьдесят лет, но жил он почти как мой дед: на людях много не показывался и редко покидал свой, весь заросший темными деревьями, дом, венчавший скалистый утес на побережье у Иннсмута. Это был не очень симпатичный дом — он бы не понравился ценителю изящного, но у него, тем не менее, была особая красота, и я ее сразу же почувствовал. Я думал о нем как о доме, целиком принадлежавшем морю: он всегда полнился звуками Атлантики, а деревья заслоняли его от суши — морю же он был открыт, и его огромные окна вечно смотрели на восток. Он не был старым, как городской дом: мне сказали, что ему всего тридцать лет, хотя дядя сам построил его на месте гораздо более древнего дома, тоже принадлежавшего моему прадеду.
Это был многокомнатный особняк, ко из всех комнат выделялся лишь огромный центральный кабинет. Сам дом был одноэтажным, и все помещения располагались вокруг этого кабинета — он же имел в высоту два этажа, и к тому же его уровень был ниже уровня остального здания. По стенам стояли шкафы и стеллажи, заполненные книгами и всевозможными курьезами, в особенности грубыми и двусмысленными барельефами и скульптурами, картинами и масками со всех концов света: от полинезийцев, ацтеков, майя, инков, древних индейских племен северо-восточных прибрежных районов северной Америки — чарующая и будоражащая воображение коллекция, начатая еще моим дедом, продолженная и умноженная дядей Сильваном. Посередине кабинета лежал огромный ковер ручной работы со странным рисунком, напоминавшим осьминога; вся мебель в кабинете была расставлена вдоль стен и в пространстве между стенами и ковром, чтобы на нем самом ничего не стояло.
Вообще во всех украшениях дома присутствовали какие-то символы. То там, то здесь они вплетались в коврики, начиная с огромного круглого ковра в центральной комнате, в драпировки, в панно — везде был виден рисунок, похожий на в высшей степени непонятную печать: круглый узор, на который было нанесено грубое подобие астрономического символа Водолея. Подлиннее сходство могло существовать в рисунках множество веков назад, когда очертания самого созвездия были не такими, как сегодня. Здесь же Водолей высился над дразняще неопределенным наброском, похожим на очертания развалин города, на фоне которых, в самом центре диска, красовалась неописуемая фигура, одновременно похожая и на рыбу, и на ящерицу, и на осьминога; и в то же самое время она напоминала получеловека. Хоть она и изображалась в миниатюре, было ясно, что в воображении художника она выглядела колоссальной. По краю диск обводила надпись настолько мелкими буквами, что их едва можно было различить. Бессмысленные слова были написаны на языке, которого я не знал, но где-то в глубине, как мне показалось, во мне отозвалась на нее какая-то струна:
"Фх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'Лайх вгах'нагл фхтагн".
То, что этот любопытный рисунок с самого начала стал привлекать меня сильнейшим образом, странным мне не казалось, хотя его значения я не осознавал еще довольно долго. Я также не мог объяснить и своего непреодолимого влечения к морю, хотя моя нога никогда не ступала в эти места; у меня возникло очень яркое ощущение того, что я вернулся домой. За всю мою жизнь родители ни разу не возили меня на восток — я никогда не был восточнее Огайо, а самые большие водоемы я видел во время кратких поездок на озеро Мичиган и Гурон. То, что влечение к морю существовало неоспоримо и так ярко, я приписывал памяти предков — разве они не жили когда-то давно у моря? И сколько поколений? Я знал два, а сколько до этого? Многие века они были моряками, пока не произошло нечто, заставившее моего деда податься в глубь страны, с тех пор бояться моря самому и заказать к нему приближаться всем, кто живет после него.
Я говорю сейчас об этом потому, что значение стало мне ясным после всего случившегося: я должен записать это прежде чем уйду, чтобы снова быть со своим народом. Особняк и море притягивали меня: вместе они были для меня домом и придавали этому слову больше смысла, чем тот тихий уголок, что я делил столь любовно со своими родителями всего лишь несколько лет назад. Странная штука, но еще страннее, что в ту пору я вовсе так не думал: мне это казалось самой естественной вещью на свете, и сомнению ее я не подвергал.
Каким человеком был мой дядя Сильван, я сразу узнать не мог. Я нашел какой-то портрет его в молодости, сделанный фотографом-любителем. Там был изображен необычайно суровый молодой человек не старше двадцати лет, если судить по его внешности, которая была если не совсем отталкивающей, то уж точно неприятной для многих. Его лицо предполагало, что перед вами… ну, не совсем человек: с очень плоским носом, очень широким ртом, странно завораживающим — "дурным" — взглядом глаз навыкате. Более поздних его фотографии не было, но оставались люди, помнившие его, когда он еще приходил или приезжал в Иннсмут за покупками. Об этом я узнал, зайдя как-то раз в лавку Азы Кларка купить себе припасов на неделю.