Помню очень характерный для того времени случай. По поводу открытия в Москве новой консерватории (при В.Сафонове), давался большой и очень торжественный симфонический концерт, на который пришла вся Москва. Я участвовал в концерте. Кипела тогда во мне молодая кровь, и увлекался я всеми свободами. Композитор Сахновский как раз только что написал музыку на слова поэта Мельшина-Якубовича, переводчика на русский язык Бодлера. Якубович был известен, как человек, преданный революции, и его поэзия это очень ярко отражала. Я включил песню Сахновскаго в мой репертуар этого вечера. Я пел обращение к родине:
Публика откликнулась на песню чрезвычайно восторженно. И вот в антракте, или, может быть, после концерта приходит ко мне в артистическую московский полицеймейстер генерал Трепов. Он признавал себя моим поклонником, и отношения между нами были весьма любезныя. Ласковый, благовоспитанный, в эффектно расшитом мундире, припахивая немного духами, генерал Трепов расправлял на рябом лице браваго солдата белокурый ус и вкрадчиво говорил:
— Зачем это Вы, Федор Иванович, поете такия никому ненужныя прокламационныя арии? Bедь если вдуматься, эти рокочущия слова в своем содержании очень глупы, а Вы так хорошо поете, что хотелось бы от Вас слушать что нибудь о любви, о природе…
Сентиментальный, вероятно, был он человек! И все таки я чувствовал, что за всей этой дружеской вкрадчивостью, где то в затылке обер-полицеймейстера роется в эту минуту мысль о нарушении мною порядка и тишины в публичном месте. Я сказал генералу Трепову, что песня — хорошая, слова — красивыя, мне нравятся, отчего же не спеть? Политический резон моего собеседника я на этот раз пропустиль мимо ушей и в спор с ним не вступил.
Однажды как то, по другому случаю, я сказал генералу Трепову:
— Любить мать-родину, конечно, очень приятно. Но согласитесь, что жалкая конка в городе Москве, кроме того, что неудобна, мозолит глаза обывателей. Ведь воть за-границей, там трамвай ходит электрический. А здсь, в Москве, слышал я, нет разрешения на постройку. А разрешения не дает полиция. Значить, это от Вас нет разрешения.
Тут мой собеседник не был уже сентиментален.
Он как то особенно крякнул, как протодьякон перед или после рюмки водки, и отчетливым злым голосом отчеканил:
— Батюшка, то — за-граница! Там — люди, а с ваших этих обывателей и этого много. Пусть ездят на конках…
Боюсь начальства. Как только начальство начинает говорить громким голосом, я немедленно умолкаю. Замолк я и в этот раз. И когда вышел на улицу, я под впечатлением треповской речи стал всматриваться в проходящих обывателей с особенным вниманием. Вот, вижу, идет человек с флюсом. Как-то неловко подвязана щека грязным платком, из под платка торчит вымазанная каким то желтым лекарством вата. И думаю:
— Эх, ты, чорт тебя возьми, обыватель! Хоть бы ты не шел мимо самаго моего носа, а ехал на конке — мне было бы легче возразить Трепову. А то ты, действительно, пожалуй, и конки не стоишь… Совсем ты безропотный, г. обыватель! На все ты согласен: и на флюс, и на конку, и на полицеймейстера… Так же тебе и надо…
Но это только казалось. Скоро стал громко роптать и обыватель с подвязанной щекой. В 1904 году стало ясно, что революционное движение гораздо глубже, чем думали. Правительство, хотя оно и опиралось на внушительную полицейскую силу, шаталось и слабело. Слабость правительства доказывала, что устои его в стране не так прочны, как это представлялось на первый взгляд, и это сознание еще больше углубило брожение в народе. Все чаще и чаще происходили безпорядки. То закрывались университеты из-за студенческих безпорядков, то рабочие бастовали на заводах, то либеральные земцы устроют банкет, на котором раздавались смелые по тому времени голоса о необходимости обновления политическаго строя и введения конституции. То взрывалась бомба и убивала того или иного губернатора или министра…