Здесь автор самонадеянно позволит себе отвлечься и объяснить, откуда взялось это выражение — «освободить поляну». Недавно по телевизору в какой-то сравнительно культурной программе, то есть без светских девушек и депутатов, один приятель автора вел интеллигентную беседу с молодым коллегой. Ну, конечно, на приятеля смотреть было интересно и тревожно, как бы чего не ляпнул, но он как раз все говорил толково и внятно. Мол, главное, чтобы не порвалась связь времен, чтобы младая жизнь играла там, где ей положено, потому что все проходит, но искусство вечно и его надо бы передать в надежные руки — в общем, вполне по-доброму. И тут юноша перебивает собеседника и говорит буквально следующее: «Короче, освобождать поляну пора, вот что. Убирайте свой отстой, папики, — и досвидос». Кто не верит, что были употреблены слова «отстой», «папики» и «досвидос», тот может посмотреть запись передачи, домашние приятеля сделали… Однако на мэтра наибольшее впечатление произвели даже не загадочные, но очевидно грубые слова, а образное выражение насчет поляны. Горестно качая головой, потерявшей большую часть волос на полях сражений за чистое и вольное искусство, и тряся поседевшей в этих же боях бородой, он все повторял: «Освобождать поляну, значит… Что ж им, места не хватает, что ли?» Вот и автор с тех пор все никак не выкинет из головы это страшное, неотвратимое «освобождение поляны» — и вставил его в текст, как только нашлось первое подходящее место.
Впрочем, не будем о грустном, продолжим описание смерти.
Дом умирал тяжело и неохотно.
Ковш на толстом выдвижном стержне плыл в уже полном дневного сияния воздухе и мощно ударял в ветхую стену. Однако стена вопреки очевидной безнадежности сопротивления лишь осыпала грязную штукатурку, обнажая желтую, удивительно свежую дранку. Ковш, яростно скалясь всеми своими японскими зубами, снова и снова врезался в стену, но рухлядь поддавалась медленно, роняя в облаках удушливой пыли небольшие, с неровными острыми краями осколки намертво сцепившихся кирпичей… Наконец открывался пролом, в котором возникала комната, похожая отсутствием четвертой стены на реалистическую театральную декорацию. Изнутри комната была на треть высоты покрашена голубой масляной краской, далее шла штукатурка, потолка, как и положено декорации, помещение не имело вовсе. Резко очерчивались светлые прямоугольные пятна от настенных календарей, семейных портретов и выпускных школьных фотографий в рамках, которые здесь, вероятно, долго висели. Распахнув дверцу с зеленоватым зеркалом, сползал к краю провисшего пола платяной шкаф из облезлой фанеры, и любопытный наблюдатель с особо острым зрением мог рассмотреть в его темных недрах несколько забытых одежек на проволочных плечиках. Там висели допотопный мундир советского офицера с золотыми выгнутыми крылышками погон и стоячим воротником, синее длинное панбархатное платье со сборчатым лифом и неожиданная детская стеганая нейлоновая куртка, залетевшая сюда уже в поздних восьмидесятых, когда владелец был сдан деду с бабкой на время дальней родительской командировки. Автору известна хозяйка одной изысканнейшей галереи, которая за старые тряпки дала бы вполне приличные современные деньги… Но поздно — шкаф ползет по рассыпающемуся полу и рушится с высокого четвертого этажа в огромную, дымящую пылью кучу мусора, а за ним летят колченогая кухонная табуретка, мятое коричневое эмалированное ведро без ручки и виляющий пестреньким, в матерчатой оплетке шнуром утюг. Только узкая кушетка, покрытая гэдээровским гобеленом с оленями, еще отчаянно жмется к стене, но и ей не устоять.
Покинем же их, пассивно освобождающих поляну (вот прицепилось-то!), и обратимся к активно действующему именно в этот момент персонажу — к механику-водителю разрушительного механизма, уже догрызающего верхний, четвертый этаж и примеривающегося к третьему.