И тут дверь наша распахивается, и вваливаются две гориллы с «узи». Следом патлатый парень с саксофоном наперевес. За ним представительный такой мужик, седой и лысый, руки свободны, и это самое подозрительное. А за его спиной Дора Хасановна с маузером — на страховке. То есть я тогда не знал, что Дора Хасановна, но теперь-то знаю.
У меня уже тоже «люгер» в лапах, под столом прячу, а откуда взял — ни сном ни духом. Отто пока только глаза переводит: один, второй, третий не в счёт, четвёртый… считает что-то себе внутри, и мне уже заранее нехорошо делается. Парень свой сакс к груди прижал, вид у него одновременно дурной, счастливый и ошалелый. Простите за беспокойство, говорит, вы не из сорок четвёртого года будете?
Я смотрю, у Отто глаза уже белые. И тут вдруг Дора Хасановна кладёт на пол свою пушку, подскакивает к плите, сдёргивает кастрюлю, отнимает у Отто ложку с дырочками и давай эти поджарки вытаскивать, уже почти чёрные. Ах, говорит, wie ich liebe meine kleinen nichtanschaulichen geliebten Rosen, говорит, einfach bis zu dem Wahnsinn, говорит. А я, говорит, для верхнего лепестка тесто замешиваю с чуть-чуть корицы. Замешивала то есть, когда меня meine alte wertlose Grossmutter готовить учила. Давайте, говорит, я тут быстренько с хозяйством разберусь, а потом мы сядем, попьём чайку и поговорим как цивилизованные люди…
Летом семнадцатого, в июле — начале августа, в Париже стоял африканский зной. Даже зуавы, подчищающие город от гуляк и дезертиров, казались измождёнными, что же говорить о простых европейцах? А тем более о выходцах из дикой северной теперь уже республики?
Мы не просто сходили с ума. Мы сходили с ума изощрённо. И в то же время расчётливо, как это ни покажется смешным. Расчётливые русские образца семнадцатого года.
Жизнь передвинулась на ночь. Цеппелины уже не летали, но затемнение оставалось: время от времени лёгкие двухмоторные «готты» проверяли бдительность зенитчиков. Прохожих на абсолютно тёмных улицах было великое множество, многим не досталось фосфоресцирующих брошей или жужжащих фонариков, поэтому на улицах то и дело слышался сухой стук, как при игре на бильярде, и сдавленное «que diantre, pardonnez-moi!» чередовалось с «que le diable vous emporte, mille excuses!»
Зато ночь напролёт открытыми стояли все заведения, расположенные под крышей. Самое весёлое время — раннее утро, за час до рассвета.
Служба моя была никчёмной и постыдной. Я утешал себя только тем, что, окажись снова в окопах, через две недели окочурился бы от воспаления лёгких без всякой пользы для Отечества. Говорят, я производил впечатление человека, пережившего газовую атаку: иззелена-бледное лицо и круги вокруг глаз. Чрезвычайно романтично…