Разбирать особенно было нечего: вирша по большей части состояла из одного-единственного латинского глагола, зато уж спрягался этот глагол по-всякому: и так, и этак, и вот этак, и сверху, и снизу, и сбоку, и туда, и сюда, и даже эвон куда… С преступной помощью этого глагола последовательно осквернялись ангелы и архангелы, короли и шуты, графини и герцогини, дворяне и земледельцы, монахи и монашенки, епископы и ремесленники со всеми членами семей и даже животные. Слегка повезло только майскому жуку, которому всего-навсего вставили соломинку…
Добродетельные верблюды остановились так резко, что всадники чуть не полетели на песок.
— Да-а… — сказал наконец Абу Талиб. — С такими стихами, садык, даже в зиндан не возьмут… Не доведут до зиндана…
— Но теперь я остепенился, — поспешил заверить его монах-бродяга. — Похабщины не пишу, а размышляю о вечном.
— Могу представить… — усомнился Сулейман.
— Не веришь? Так послушай:
— А ещё я перелагаю в стихи медицинские рецепты против геморроя и водянки…
— Так ты ещё и табиб?
— Всего помаленьку, — скромно сказал монах. — Немного бродяга, немного лекарь, немного пиита…
— Немного мошенник, — подхватил Абу Талиб. — Истинный сын Сасана, страж Ирема! Будет у нас ещё время посостязаться, как приедем в Багдад…
— Или Иерусалим…
— Верно, или Иерусалим. Куда-нибудь верблюды нас привезут. И вот тогда ты увидишь, каков на деле Сулейман Абу Талиб аль-Куртуби! В поэзии рядом со мной не стой, это само собой, но и в искусстве обмана я первый среди детей Сасана! Правда, толкуют ныне о некоем Наср-ад-Дине — это самый тот, что в Бухаре живёт. Коли он дорогу мне перейдёт, он этот день проклянёт. Ведь я провёл самого Абу Наиби, шайтан его зашиби! Был он первый гад на весь Багдад, а повстречался со мной — сразу стал только второй… Не нарушая наших сасанских правил, я его в фияль трижды обставил и без языка оставил… Поверишь едва ли, но мы на усечение языка играли!
— Постой, брат, — сказал монах. — Если только не подводят меня глаза, впереди кто-то идёт…