Марку все было интересно, он впитывал мои рассказы как губка, а я находился под впечатлением образа петроградского паренька Кости Жигулева, которого так точно и с такой человеческой глубиной понял и сыграл Марк.
Было это в 30-е годы, годы первых пятилеток, становления нашей страны и нашего искусства, в годы, когда взлетали и исчезали человеческие имена и судьбы. Именно тогда мы приблизились друг к другу, чтобы не отдаляться потом до самой его смерти.
Мы не то что при каждом удобном случае бежали один к другому, звонили, ходили в гости. Вовсе нет, наоборот. По нескольку месяцев могли не видеться, но всегда, как бы краешком глаза, каждый из нас ощущал другого, знал, чем живет, к чему стремится, какие беды и какие радости сопровождают его. Часто мы обнаруживали друг друга то в компании за накрытым столом, то в возбужденных спорах о нашем любимом деле среди таких же молодых, как и мы, кинематографистов.
Марк был очень общителен, часто знакомил меня с людьми, которых сам даже хорошо не знал, быть может, час тому назад познакомился с ними. Он чем-то притягивал к себе людей, они легко подпадали под его обаяние. Наверное, облик его был близок в те годы современникам, и, видимо, поэтому ему давали роли шахтеров, солдат, летчиков или оступившихся, понесших наказание «трудных» людей. Но россыпи его большого таланта слагались воедино, он воспринимался окружающими как бы в образе тех сильных людей, как говорят, «мужиков с большой буквы», которых сыграл.
За бокалом вина, там, где люди стремились показать себя, блеснуть острым словом или цветистым тостом, я, очевидно, впервые увидел Марка. Я сам, видимо, не хотел ударить лицом в грязь, сказал что-то привлекшее его. Но я знал, что и он тянулся ко мне не только потому, что видел какие-то мои, обратившие на себя внимание черты характера, но и потому, что я был оператором кинохроники.
Я тогда много путешествовал по стране со своей неизменной кинокамерой. Снимал в украинских селах. Спускался в забой, когда Алексей Стаханов устанавливал свой рекорд. Снимал на военных маневрах. На далеком Памире.
И Марк, узнав, что я вернулся из очередной командировки, летел ко мне — ему хотелось послушать о том, что я видел — в поездах и на вокзалах, в деревнях и в рабочих поселках.
Именно жизненных впечатлений этому месяцами занятому в павильонах киностудий актеру всегда не хватало, и, быть может, поэтому Бернесу так была интересна моя профессия кинохроникера.
Мы любили Марка, отмеченного какими-то, быть может, необъяснимыми чертами, заставлявшими людей с первого же шага сближаться с ним. Всегда веселая искорка в его глазах, тонкая ирония и не простая, а обязательно грубоватая мужская шутка были неотделимы от образа этого человека.
Люди шли к нему так, как бабочки летят на огонь. Но огонь Марка никогда никого не опалял, а согревал, хотя временами Марк бывал и холоден.
Бернес-киноактер словно бы хотел пошире раздвинуть круг своей актерской деятельности и сам всегда стремился к огню интересных и необычных для него людей.
Его можно было встретить со знаменитыми летчиками — В. Чкаловым, И. Мазуруком и А. Ляпидевским {24}. Но он мог часами слушать старика портного Затирко, великого, как он говорил, мудреца из мастерской «Мосфильма», который, как истинный художник, шил «старорежимные» мундиры и цивильные костюмы, сюртуки, гимнастерки и фраки для киноактеров {25}.
Он поклонялся, да, да, именно поклонялся мало кому сейчас знакомому режиссеру и актеру Николаю Радину, и именно его он считал своим первым учителем в театре. Он дорожил и гордился своей дружбой с драматургом Николаем Погодиным {26}. Роль Кости Жигулева значила для него очень много, она стала отправным образом в галерее ролей Марка Бернеса. И всю свою жизнь Бернес словно бы считал себя в долгу перед Погодиным и платил ему за доверие всем своим сердцем.
Мне думается, Бернес не случайно выделял кинодокументалистов, — ему необходимо было примерить правду создаваемых им образов. Марк как-то об этом сам сказал: «…Примерять к правде жизни, запечатленной на пленке кинохроники».
Позже, когда он все смелее и смелее начал выступать со своими песнями, я вспомнил его слова о правде жизни, ибо увидел не просто новую грань творчества Бернеса.
В песнях, которые он находил, а затем исполнял на эстраде, Бернес, так же как журналист или, как мы, кинохроникеры, откликался на злободневные и политические моменты жизни.
Когда началась Великая Отечественная война, я оказался во фронтовой киногруппе, Бернес писал мне на фронт. В 1942 году я приехал со снятым материалом в Москву. Интерес Бернеса к фронтовой жизни, к моим рассказам о съемках солдат был поистине всепоглощающим. Он готовился к роли Аркадия Дзюбина. Ему хотелось знать все — вплоть до того, подшивают ли солдаты на фронте белые подворотнички к гимнастеркам, — чего я не видел и на чем настаивали консультанты фильма.