Публий тоже вытянул ноги и посмотрел на бледное небо.
— Да, — сказал он. — Честно говоря, я тоже об этом думал. Наверное, поэтому мне кажется, что вы могли бы быть и моими сыновьями.
Я молчал.
— Твоим отцом я не стану, — повторил Публий. — Даже если мы с ним похожи. Но семьей мы стать можем.
— Да, — сказал я. — Ты любишь моих братьев.
— И тебя.
— Меня все любят.
— Кстати, ты отлично бегаешь. Знаешь, когда-то я был луперком. Тебе бы тоже не помешало об этом подумать через пару лет.
— Спасибо, — сказал я.
Вот так просто. Никаких особенных слов. Мы сидели в саду, и я подумал, что Публий, в конце концов, отличный мужик.
На следующее утро бегать я пошел не потому, что мне было больно, а просто так. От жажды движения, можно сказать.
Не знаю, что написать в завершении. Я люблю тебя, маленький брат.
Послание третье: Волчки и овечки
Марк Антоний брату своему, и без того все понятно.
Я все время пьяный, поэтому сны мне снятся тревожные и премерзкие, и я совершенно не знаю, что с ними делать. Они не забываются с рассветом, пробуждаются к вечеру, и, будто ночные цветы, принимаются источать свой мерзкий запах.
Мне удается на короткое время отогнать их, трахая кого-нибудь, что-нибудь пожирая и как-нибудь бухая, но когда сил совершенно нет, и я измотан, они возвращаются.
Образы оттуда донимают меня довольно долго, и я зову рабов и прошу их, сердечно, братик, дать мне по роже. Они, уставшие несколько от моей пьяной морды, исполняют этот приказ. Боль помогает мне избавиться от картинок перед глазами и уснуть.
Египетские рабы смешные, все время хохочу над ними. Особенно мне нравятся уроды. Мне их жалко, и я люблю, когда они меня бьют. Создается, знаешь ли, иллюзия справедливости. После я все время даю им много денег. Зачем мне деньги? Деньги мне не нужны.
Но сон, сон, сон.
Да, мне снился сон про то, как я зарезал козла. Я с каким-то упоением отдирал его шкуру от мяса, и она отходила, растягивалась белая пленка подкожного жира и показывалась кровавая плоть. Самое сложное — это не повредить шкурку на голове, к морде она прилегает сильнее всего, с отчаянием.
А плоть без шкуры, ты помнишь, на что похожа? Красно-бело-розовая, она так возбуждает аппетит. Со шкурой — мерзкий труп, без шкуры — уже еда. И этот запах — крови и мяса, еще свежих, еще не лишенных последней искры жизни.
Словом, я свежевал козла на алтаре, держа его голову за красивые, изогнутые рога. Руки мои дрожали (я так привык пить, не просыхая, что пьяным бываю даже во сне), и голова козла полировала алтарь. Его желтые глаза с резкими полосами зрачков вдруг открылись, и он смотрел на меня с укоризной.
— Ну а чего ты хочешь от меня? — спросил я. — Я это я, ты это ты, что мы с тобой можем с этим сделать?
Остается только играть наши роли, мне моя нравится, тебе твоя — не очень.
— Да, — сказал козел. — Все это так, Марк Антоний. Но нравится ли тебе моя роль?
Я продолжал сдирать с него шкуру, под которой скрывалась еще теплая, но так стремительно теряющая тепло плоть. Все руки в сукровице и жире.
— Никогда об этом не задумывался, — сказал я. — Я развлекаю публику, а ты ее кормишь, мы просто слишком разные.
Козел сказал:
— Но все актеры одинаково покидают сцену.
— Да, — сказал я. — Но важен красивый финал.
— Мой финал, — сказал козел. — Очень красив. Я накормлю голодных и утешу тех, кто страдает от холода, дам детей бесплодным и излечу больных.
— Это хорошая идея, — сказал я. — Дай моему секретарю это записать.
Шкура отходила с треском, и я не услышал ответ козла. Потом я оделся в эту его шкурку и вышел из пещеры. Была ночь, но — египетская, с большими и низкими звездами, и утомительно огромной луной. Я не люблю луну, потому что я, как и ты, ближе к солнцу. Но она отлично помещается между моими рогами.
Вдруг я понял, что стал собакой, и потрусил быстрее. Мои глаза видели нечетко, как вокруг начали расцветать прекрасные сады. Один из них был похож на сад в нашем доме, со статуями прекрасных девушек и юношей, с густыми зарослями шиповника и большим фонтаном, из которого била в небо чистая вода.
Мои лапы болели от песка, но в то же время я ступал по мягкой зелени и чувствовал ее прохладные поцелуи.
Вдруг я увидел Гая. Он бежал ко мне навстречу и кричал:
— Пироженка!
И я, преисполненный любви и нежности, совершенно собачьей, побежал к нему и стал лизать его руки. Не знаю, сколько лет было Гаю в моем сне. Может быть, двенадцать, а, может быть, и все двадцать. Я не видел его с той четкостью, с какой мы видим живых. Скорее, сердце мое узнавало его.
Я скулил и лизал его руки, а он вытащил нож и вспорол мое брюхо. Я увидел, как выпадают из него кишки, похожие на неведомых мне морских тварей, уродливых моллюсков, лишенных раковины.
Гай все возил и возил ножом в моем брюхе, словно хотел добраться еще до чего-то, что есть внутри, и чего не видно. До самой сути всего происходящего.