И я не сделаю это хорошо?
Я чувствую себя способной на все. Только одно… я могу захворать… Я каждый день буду просить Бога, чтобы этого не случилось!
Как может моя рука оказаться неспособной выполнить то, что
О, Боже мой, на коленях умоляю Тебя… не противиться этому счастью. Смиренно, простершись во прахе, умоляю Тебя… даже не помочь, а только позволить мне работать без особенных препятствий.
Поль Сезанн. Женщина с кофейником. 1890–1895
Улица! Возвращаясь от Робера-Флери, мы велели ехать улицами, окружающими Триумфальную арку; было около шести часов, и притом лето. Привратники, дети, мальчишки, рабочие, женщины – все это толчется у дверей, сидит на скамейках или болтает перед винными лавочками.
Но тут есть картины очаровательные! Положительно очаровательные! Я далека от того, чтобы сводить все на копию, это дело посредственностей; но в этой жизни, в этой правде есть восхитительные сцены! Величайшие мастера велики только правдой.
Я вернулась восхищенная улицей, и те, которые смеются над натурализмом, дураки и не понимают, в чем дело. Нужно суметь схватить природу и уметь выбирать. Все дело художника
Мне кажется, что Робер-Флери составил обо мне очень верное мнение; он принимает меня за то, чем я желала бы казаться, т. е. находит меня очень милой или, говоря серьезно, считает меня совсем еще молодой девушкой, даже ребенком, в том смысле, что, разговаривая как женщина, я в глубине души и
Я, право, думаю, что он уважает меня в самом высоком смысле этого слова; я была бы очень удивлена, если бы он в моем присутствии сказал что бы то ни было… неприличное. Я всегда утверждаю, что говорю обо всем… Да, но на все есть своя манера; в разговоре может быть больше чем приличие, может быть щепетильность; я, может быть, разговариваю как женщина, но употребляю метафоры, маскирую выражения так, что кажется, будто я и не касаюсь того, чего не следует. Это то же самое, как если бы я сказала «вещь, которую я написала», вместо того чтобы сказать «моя картина».
Никогда, даже в разговоре с Жулианом, я не употребляю слов –
Все знают, конечно, что все это известно, но по этим понятиям скользишь незаметно; даже если бы я не знала ничего, я не казалась бы смешною, так как есть разговоры, при которых немножко ядовитости, насмешки над неким Амуром неизбежны, хотя бы только вскользь.
С Робер-Флери мы по преимуществу говорим об искусстве, да и то… Но все-таки невольно приходится касаться музыки, литературы.
Итак, я вижу, что Робер-Флери верно понимает… это знание, что он находит это весьма естественным и что если я настолько откровенна, чтобы не разыгрывать из себя дурочку, то у него есть настолько такта, чтобы никогда не доходить до того, до чего дохожу я.
Не забудьте, что по этому дневнику вы не можете знать меня, здесь я серьезна и без прикрас; в обществе я лучше – в моем разговоре попадаются удачные обороты, образы, новые, свежие, забавные вещи.
Я глупа и тщеславна… Я уже готова думать, будто этот академик Робер-Флери меня понимает так, как я себя понимаю, и, следовательно, должен ценить мои побуждения.
Нет сомнения, что собственные достоинства всегда преувеличиваешь, приписываешь их себе даже тогда, когда совсем их не имеешь.
Мы не застали Бастьена дома; я оставила ему записку и мельком взглянула на то, что он привез из Лондона. Там, между прочим, есть маленький мошенник-рассыльный, который стоит опершись на тумбу; кажется, что слышишь стук проезжающих мимо экипажей. Фон совсем не отделан, но фигура! Что это за человек? О, как глупы те, которые признают в нем одну только технику. Это могучий, оригинальный художник: он поэт, философ; остальные перед ним – ремесленники… После его картин никакие другие не нравятся, ибо его картины прекрасны, как сама жизнь, как сама природа. На днях Тони принужден был согласиться со мной в том, что нужно быть великим художником, чтобы копировать природу, и что только великий художник может понять и передать ее. Идеальная сторона должна заключаться в
Там есть также набросок маленького портрета Коклена-старшего… Я окаменела при виде его – это его гримаса, его руки шевелятся, он говорит, он подмигивает!