Погода такая чудесная – настоящая весна; а это чувствуется так сильно, как только возможно в Париже, где даже в самых прелестных уголках парка, под деревьями, полными таинственной поэзии, всегда можно встретить какого-нибудь приказчика с обязательным засученным белым передником.
Я встаю с солнцем и прихожу в мастерскую раньше натурщика… Только бы не этот страх, это проклятое суеверие!
Я помню, как, бывало, в детстве я томилась какими-то предчувствиями и страхом почти того же характера; мне все казалось, что я никогда не смогу одолеть языков, кроме французского, и что этим языкам никак нельзя выучиться. И вот ведь – вы отлично видите, что все это сущий вздор. И однако это был совершенно тот же суеверный страх, как теперь… Надеюсь, что этот довод разубедит меня.
Я совершенно иначе представляла себе
В двадцать два года я буду знаменитостью или умру.
Вы, может быть, воображаете, что нам приходится работать только глазами и пальцами? О, вы, мирные граждане! Вы и не воображаете, сколько требуется самого бдительного внимания, непрестанных сравнений, расчета, чувства и размышления, чтобы добиться чего бы то ни было.
Да, да, что бы вы там ни говорили… Впрочем, вы ведь ничего не говорите, но я клянусь вам головой Пинчо (вам это кажется глупым, мне – нет), что я буду знаменитостью; клянусь вам, серьезно клянусь вам, клянусь вам, что через четыре года я буду знаменитостью…
Бедный дедушка; он так всем интересуется и ему так тяжело, что он не может говорить. Я лучше всех других угадываю его мысли, и он был так счастлив сегодня вечером; я читала ему журналы, а потом все мы сидели и болтали в его комнате. Сердце мое было полно и боли, и радости, и умиленья.
А теперь нет слов в языке человеческом, чтобы выразить мою досаду, мое бешенство, мое отчаяние!! Если бы я взялась за рисование в пятнадцать лет, я была бы уже известна!! Понимаете ли вы меня?..
Я уверена, что я способна к самой идеальной любви, потому что ни в жизни, ни в литературе я не встречала такой
М. заставляет меня быть грубой в разговоре, а тот мог бы сделать из меня ангела, он возбуждал и мог возбуждать во мне только самые возвышенные мысли.
Вчера вечером, захлопнув эту тетрадь, я раскрыла тетрадь шестьдесят вторую, прочла несколько страниц и напала наконец на письмо А.
Это заставило меня долго мечтать, улыбаться, потом снова отдаваться мечтам. Я легла поздно, но нельзя назвать это время потерянным; такого рода «трата времени» не находится всегда в руках человека: эти минуты возможны только в молодости; и надо ими пользоваться, ценить их и наслаждаться ими, как и всем, что дано нам Богом. Люди обыкновенно не ценят своей молодости, но я знаю цену всему, как старик, и не хочу упустить ни одной радости.
Я не могла сегодня исповедаться перед обедней из-за Робера-Флери, так что причастие пришлось отложить на завтра. Исповедь была преоригинальная – вот она.
– Вы не без грехов, – сказал мне священник после обычной молитвы, – не согрешили ли вы в лености?
– Никогда.
– В гордости?
– Всегда.
– Вы не поститесь?
– Никогда.
– Не оскорбили ли кого-нибудь?
– Не думаю, но возможно; вообще – много всяких мелочей, батюшка, особенного – ничего.
– Да простит вас Бог, дочь моя. – И т. д. и т. д.
Ум мой в настоящее время совершенно в порядке; я имела возможность проверить это сегодня вечером во время разговора; я совершенно спокойна и решительно ничего не боюсь – ни в нравственном, ни в физическом отношении… Очень часто мне случается сказать: я страшно боялась не пойти туда-то или сделать то-то. Это просто преувеличение, которое свойственно решительно всем и ровно ничего не означает.
Что мне приятно, так это то, что я привыкаю поддерживать общий разговор: это необходимо, если желаешь завести себе порядочный салон. Прежде я брала себе кого-нибудь одного, а всех остальных оставляла на произвол судьбы.
Клод Моне. Лиловый. 1915–1926