Вот, собственно говоря, и все, с чем я остался. То есть ни с чем. С безнадежной неразберихой, с рассказом, у которого не может быть конца, с двусмысленностями, с вопиющими противоречиями даже в том немногом, что предоставлялось в мое распоряжение. Мне, во всяком случае, была известна только последняя глава, повествующая о закате жаркого дня на кладбище. Но смысл виденного мне был неведом, а идея розысков и проверок казалась неприемлемой.
Все же по прошествии времени, после долгих раздумий о том, существовал ли козел вообще, я за несколько вечеров написал эту историю. Кое-где я сознательно позволял себе некоторые отклонения; и я не стал бы спорить, если бы Хорхе или Тито вознамерились отрицать самый факт наших встреч; меня также не очень удивила бы безрезультатность всех раскопок, предпринятых на территории дома Малабии, равно как и тщетность исследования кладбищенских реестров.
По крайней мере, единственно достоверный вывод, вытекающий из вышеизложенного, состоит в следующем: когда я поставил точку, в моей душе воцарился покой, и я понял — мне удалось добиться самого главного, того, что составляет наибольшую трудность при решении подобных задач, — я принял вызов и превратил в победу одно из повседневных житейских поражений.
Такая печальная…
Посвящается М. К.
Дорогая моя Такая Печальная, понимаю, что, несмотря на связывающие нас неисчислимые и необъяснимые узы, настал час поблагодарить друг друга за нежную близость последних месяцев и распрощаться навеки. Ты извлечешь из этого только пользу. Боюсь, мы никогда друг друга по-настоящему не понимали; признаю свою вину, свою ответственность и поражение. Пытаюсь оправдаться — только перед нами, конечно, — ссылаясь на то, как трудно плыть меж двух течений на протяжении десяти страниц. Признаю также заслуженным благом все счастливые минуты. Во всяком случае, прости. Никогда больше я не взгляну тебе в лицо, никогда ты не увидишь моего.
Несколько лет, быть может, много лет назад — а в редкие минуты счастья, ей казалось, только вчера, — она попала в квартиру мужчины. Обычная спальня, грязная, запущенная ванная комната, дребезжащий лифт — вот и все, что осталось в памяти от дома. Произошло это до замужества, совсем незадолго.
Она пришла сама, хотела, чтобы случилось нечто необычайное — самое грубое или самое вялое и сулящее разочарование, — то, что избавило бы ее от одиночества, от неведения. О будущем она не думала и готова была от него отказаться. Но страх, ничего общего не имевший с давней болью, вынудил ее сказать «нет», защищаться руками, отбиваться ногами. Осталось лишь острое ощущение близости мужского тела, прокаленного солнцем и приморским песком.
На рассвете, когда она уже была одна и далеко, ей приснилось, что этой же или совсем другой ночью она идет, почти обнаженная, в короткой рубашонке, и тащит пустой чемодан. Обреченная на отчаяние, с трудом переступая босыми ногами, она брела по пустынным, обсаженным деревьями улицам, медленно и все же держась прямо, почти вызывающе.
Разочарование, печаль, желание умереть — все это можно было вынести лишь потому, что по ее прихоти на любом уличном повороте вкус мужского тела вновь возрождался у нее в горле, стоило лишь захотеть. Ступать было больно, шаги, постепенно замедляясь, вели к успокоению. И тут, полураздетая, окруженная тьмой и призрачным безмолвием — лишь пара фонарей мерцала вдали, она остановилась и шумно вдохнула воздух. Нагруженная невесомым чемоданом, наслаждаясь воспоминанием, она пустилась в обратный путь.
Вдруг она увидела огромную луну, выплывавшую из скопища темных и грязных домов; чем выше поднималась луна, тем больше отливала серебром, а стягивающие ее кроваво-красные края таяли и исчезали. Шаг за шагом она убеждалась, что не придет со своим чемоданом никуда, что нет впереди никакой судьбы, никакой постели, никакого жилья. Луна уже стала чудовищной. Почти нагая, выпрямившись, сверля ночную тьму маленькими грудями, она шла, готовясь погрузиться в огромную, безмерную луну, которая все росла и росла.
Мужчина худел с каждым днем, и его серые глаза, теперь уже обесцвеченные, водянистые, утратили выражение любопытства и мольбы. Никогда ему не случалось плакать, и годы — тридцать два — научили его по крайней мере, что бесполезно ждать малейшего забвения, малейшей надежды на понимание.