Однако в тот год, в истории с Ритой, он поддался соблазну безответственности и вкусил ее в полном соответствии с девизом, который неизвестно у кого подцепил. Ну а деньги, посылавшиеся ему из Санта-Марии, он дарил коммунистам или анархистам, сумасшедшему или проходимцу, который в начале каждого месяца являлся, где бы они ни были, куда бы их ни выгнали вместе с грязным козлом и из-за него. Низенький, в шляпе, я его много раз видел, со сладким голоском и улыбкой, которая торчала у него на физиономии, даже когда ему давали по морде. Я пытался объясниться с ним, но он, Хорхе, передавал ему подписанный чек и снова вперял взгляд в потолок, не поворачивая головы вплоть до его ухода. И вот я говорю, как это у него хватило совести вести себя все это время с Ритой как сукин сын, а для самоуспокоения, для того, чтобы пребывать в уверенности, что он ничего на этом не выгадывает, свои деньги дарить? Я его бранил по-всякому, а под конец даже всерьез решил, что он не в себе. Но нет. А сейчас мне приходит на ум самое забавное, а может, и самое существенное во всей этой истории, той, что была на самом деле, которую рассказываю вам я. Во-первых, позвольте довести до вашего сведения, что я по-прежнему спал с Ритой, сколько моей душе было угодно или когда я знал, что деньги, которые я ей даю, им очень нужны. Все это без его ведома, без ведома того, кто сотворил из связи с женщиной нечто таинственное и некоторое время поддерживал заданный тон. То, что я называю существенным, и то, что может объяснить, почему он стремился похоронить Ихинию вместо Риты, заключается в одном постыдном воспоминании, о котором я никогда, по крайней мере до нынешнего дня, не говорил. Однажды на склоне дня он появился в пансионе, одетый как обычно, несмотря ни на что, без всяких фокусов, как сын богатых родителей. Во время своих скитаний с места на место он держал одежду завернутой в газеты. Грязные штаны, рубашка мастерового и альпаргаты, которые он напяливал, чтобы лежать на кровати, были по сути дела форменным одеянием тоски и нищеты, придуманным им самим. И поди пойми, с чего вдруг. Хотя, поразмыслив, может, и поймешь. Вероятно, так одевался Амбросио; Амбросио, которого он и в глаза не видал. На этот раз он не просил у меня сигарет, а швырнул на кровать пачку «Честерфилда», не пожелав даже присесть. Он болтал о чем угодно, а я ему отвечал и ждал. Это было не в конце его жизни с Ритой и не в самом начале, кажется, они тогда после Чакариты жили в Ла-Патерналь. «Ты думаешь, что это из жалости, — сказал он, — нет, дело в другом. Я не знаю, в состоянии ли ты понять и в состоянии ли я объяснить». Он хотел жениться на Рите. Он просил, чтобы я посоветовался с каким-нибудь преподавателем на факультете, как это сделать без родителей. Он тогда, конечно, еще был несовершеннолетним и сказал, что Рита тоже несовершеннолетняя; хотя вряд ли. Я разузнал и выяснил, что это невозможно. Он настаивал, и я свел его с Кампосом с кафедры гражданского права. Я знаю, что все кончилось скандалом и истерикой, потому что тот пожелал наставить его на путь истинный и говорил с ним по-отечески. Вот вы сказали, что это трудный тип, отчасти неврастеник. И мне как раз тоже кажется, что вранье о похоронах Ихинии идет оттого, что ему стыдно, что ему хотелось бы забыть и опустить этот эпизод. Вы понимаете мою мысль? Страсть к отрицанию. Я-то уж давно это заметил, хотя мы редко говорили, а теперь и вовсе не говорим об этом. Он воображает, что, если его дед родился в Санта-Марии, так он из особого теста сделан.
Фрагосо подошел вытереть стол и улыбнулся мне. Тито сидел как в воду опущенный, полуприкрыв глаза, лицо его выражало чуть заметное отвращение, которое заставляло подрагивать увлажненный рот. Давно уже затих гам ватаги детей. Я пробормотал «спасибо», закурил сигарету и принялся беспорядочно размышлять об услышанном, думая о том, что допустил ошибку, и в то же время не в состоянии поверить сказанному. Вытащив деньги, я собирался заплатить, но Тито удержал мою руку.
Одну-единственную вещь мне еще хотелось бы узнать, но совершенно безотносительно к тому, что было на самом деле, просто по чистому капризу. И вот два дня в промежутках между визитами я гонялся за Хорхе Малабией. Встретил я его на третий день поутру, когда выходил из дома, направляясь в больницу. Он сидел на скамейке, ожидая меня, все еще одетый для верховой езды, но на этот раз без лошади. Он приблизился раскачивающейся походкой кавалериста, улыбаясь усталой, взрослой улыбкой.
— Я пришел договорить и покончить со всем этим, — мягко сказал он, уже не глядя на меня. Если во время нашей последней встречи он испытывал ко мне ненависть, то сейчас она превратилась в терпение и приятие. — Для того чтобы у вас не возникало больше вопросов и чтобы я не имел больше ничего общего с этой проклятой женщиной и этим проклятым козлом. Прошу вас.
— Мне не хотелось бы обсуждать это поутру. Вот если бы мы могли повидаться нынешним вечером…
Он с раздражением взглянул на меня и сжал челюсти; однако затем, прикусив губу, улыбнулся.