Читаем Мангушев и молния полностью

—Слушай, Мангушев! -обращались к нему, и из открытых ртов коллег обычно вытекало длинное, тягучее, телевизионно-политическое сусло, которое вязко неторопливо втекало ему в уши и отягощало.

Дома тетя называла его Анатолием и сразу же начинала ему чирикать об очередях, о яйцах, о ценах, а он слушал ее, почти всегда снисходительно, иногда говорил «Да-да-да», — отмечая про себя, как тетя ужасно трогательна, как он ее любит и как ему жаль, что она постарела.

Тетя была маленькая, словно мышка. Даже в теплые вечера куталась в плед и часто болела. Во время болезни она здорово его донимала своими капризами. Как-то она вызвала его прямо с репетиции. Когда он вошел, запыхавшись, она стояла у окна.

— Анатолий! — сказала она дрожащим голосом, указывая пальцем за оконное стекло. — Я ослепла. Я там ничего не вижу. Даже бельевой веревки.

— Тетя! — воскликнул он в отчаянии. — И я там ничего не вижу! Вы же сами еще неделю назад велели мне затянуть окно со стороны улицы полиэтиленом, чтоб не дуло. Вот я и затянул.

Он говорил это быстро и шумно, а смутившаяся, растерянная тетя стояла рядом, готовая расплакаться, и быстро-быстро моргала, а потом, когда он в раздражении принялся бесцельно бродить из своей комнаты в кухню, она тихонько заскользила за ним и останавливалась, когда он останавливался, и виновато вздыхала, — наконец, во время очередной остановки она чуть-чуть прошелестела, указывая на стул.

— Можно я здесь сяду? — чем повергла его в совершеннейшее отчаянье.

— Боже мой, тетя! — воскликнул он, и она еще два дня чувствовала себя виноватой и не чирикала, и он тоже чувствовал себя виноватым и не решался ей об этом сказать, а потом он как-то обнял ее в коридоре, и она прижалась к нему, уткнулась в грудь и тихонечко бессильно захныкала.

Мангушев часто вспоминал эту сцену и при этом почти всегда думал одно и то же о том, что быт, со всеми этими буфетами, полками, цветами, потолками — полами, перебоями в воде и вообще перебоями, пожалуй, более всего паук — крупный, жадный, который забирается своим отвратительным хоботком в плоть и кровь и пускает там едкие слюни, а потом высасывает человека, и человек повисает, как сухая муха в углу, и все эти шкафы — сгрудятся, сойдутся потом, и встанут рядом с хладеющей постелью умирающего, завладевая его /же помутневшим взором. О ужас!

От ужаса ему хотелось на природу. Вместе с нудизмом.

Сегодня понедельник — театральный выходной и всеобщий рабочий, и сегодня акт нудизма должен был быть, впервые перенесен на территорию городского пляжа, где Мангушев заранее присмотрел укромное местечко. Он сегодня даже оденет не брюки, а шорты, что само по себе в его родном городе уже являлось некоторым вызовом.

Ношение этого предмета туалета допускалось, конечно, и с дубьем на тебя никто не пошел бы, разве что в спину побабулькивали бы бабули. Допускалось конечно, ношение, но только в определенное время дня — в самое пекло, но часа на три, на четыре. Попробуй, одень шорты вечером, и все уставятся тебе прямо… вперятся, вылупятся, вытаращатся, выкатятся и утычут тебе все ноги взглядами, словно оперенными стрелами. Попробуй, походи в шортах в родном городе, пернатый.

Но Мангушев решился, если так про него можно сказать. Шорты были белые с голубой каемочкой и топорщились на манер юбочки так, что ноги из под них — самые бледные, тонкие и волосатые — должны были выглядеть, как ему думалось, стройными

К шортам предполагались белые носки, полукеды и бобочка. А ветерок — ах, как это хорошо — который холодит ноги, оборачивая их нежной своей вуалью, а мелкие вихорьки запутываются в волосках и играют ими, поигрывают, а волоски потом позолотит солнце и сделаются они лениво упругими, а ноги загорят и не так будут раздражать. Ведь бледные ноги раздражали и именно своей телесной интимностью (или интимной телесностью?), а загорелые не раздражают. Нет интима бледно-спирохетного, как говорит завлит.

Мангушев оделся и, что совершенно естественно, не мог пройти мимо зеркала, внимательно в него не посмотревшись. Из зеркала на него глядел истощенный белый лебедь. С ногами, которые мы уже описывали, с руками — выщипанными крыльями — и, более всего, с носом. Нос был птичий. И нос, и шея с колючим кадыком и глаза — встревоженные двойняшки, и челка, скрывающая молодые залысины — все спрашивало у Мангушева из зеркала: ну что, юноша, пошли?

— Пошли! — сказал юноше в зеркале Мангушев, взял сетку с подстилкой, полотенцем, пляжной едой и вышел.

Ох уж эта пляжная еда! Выходит наш человек часа на три к реке или морю и волочет за собой четыре килограмма абрикосов, яблок, помидоров, огурцов, яиц, сваренных вкрутую, хлеба, кваса, чая (в термосе), пива в трехлитровой банке, бутербродов с маслом — сыром — колбасой, а то и арбуз прихватит, то есть столько всего, что где-нибудь в распускающей свои крылья Латинской Америке этого хватило бы на неделю.

Перейти на страницу:

Похожие книги