Наш Мангушев, пребывая на палубе катерка в зажатом состоянии, не осознавая всего до конца, видимо все же испытывал самую натуральную тоску по живым человеческим эмоциям, выражаясь высоким слогом, он тяготел к оттенкам, так сказать, души, перенесенным на лица, ведь именно эти, скажем так, оттенки говорят о жизни сознания, о менталитете говорят — вспомнил он это новое словцо — и именно они делают лицо человеческим.
Мангушев недолго испытывал нежную тоску по живым эмоциям — всего несколько секунд — нет, нет, нет, никакого лица с эмоциями он вдруг ни с того ни с сего не увидел, нет, исключено, просто причалили, а потом его прижал так, что он сказал французское слово «терибль», случайно, застрявшее со школы и означавшее «кошмар», а потом выбирались на пирс по хлипким сходням и он, в миг забывший свои страдания по поводу поиска признаков человечности, выбирался тоже и волновался уже по совершенно иному поводу: как бы не заняли его укромное место там далеко на конце песчаной косы, ведь он уже мысленно так его обжил.
Но вот он уже на причале и вот он уже на берегу, и скинул он уже свои светлые полукеды и стянул носки, и отправился по плотному мокрому песку у самой воды, чтобы добраться до того самого места. Дорога была не близкой, и все волнения из-за монотонности передвижения оставили его на какое-то время, и он снова стал наблюдать, и, наблюдая, он еще раз получил возможность убедиться в несовершенстве человеческих фигур.
«Мужское уродство в отличие от женского еще как-то можно пережить — грезилось ему — на фоне того, что сам ты строен».
В подтверждение этого две женщины шли, словно вставшие вертикально гусеницы-многорядки — так много на них было тряских складок и потом они как-то все были очень плохо сделаны, как-то с детства нехорошо.
Как нехороши были покатые плечи, как нехороши были отцветшие, иначе говоря, свободно свисающие этаким трикотажем, груди, проще говоря, квашня квашней: ведь могут же груди быть плотными, лоснящимися на солнце, словно резиновые пупсы, при взгляде на которые ему почему-то вспомнилось лежбище котиков, обмахивающихся ластами-веерами. Он вчера смотрел «В мире животных» о Курилах.
А потом в уме у Мангушева неизвестно отчего возникла сковорода с уложенными в нее пофыркивающими котлетками, которые хозяйка забыла обвалять в сухарях и он ясно услышал клокотанье и аплодисменты кипящего масла. Ум Мангушева теперь был полон сравнений.
«У этих женщин, — размышлял он, прекратив внезапно думать об их груди и тут же незамедлительно принявшись мыслить об их лопатках, — из-под кожи так вечно торчат лопатки, что кажется достаточно только одного толчка или неловкого движения, чтоб они проткнули кожу насквозь».
Стоит ли говорить, что от Мангушева не укрылось и то, что кожу готовы проткнуть только острые лопатки, а не те — тяжелые совки, которые порой слишком грозно, но удивительно бесшумно елозят по рыхлому простору спины.
Наверное, не стоит об этом и думать, потому что он немедленно отыскал среди идущих впереди такую вот спину и такие лопатки, отыскал и взгляд его соскользнул с них вниз к пояснице так расслабленно и невесомо будто по лунному ландшафту, мягко перепрыгивая с одного холмика на другой, не замечая жара этой прогулки, блуждая меж мышц, которые так приятно походили на лунные горизонты.
Но вот он поймал себя на том, что взор его раскованно добрался до того места, которое хотелось назвать талией, но то была не талия, а поясница, и он разочарованно соскользнул с нее к курдюкам ягодиц.
И как только это произошло, он немедленно отметил, что очень многое зависит именно оттого, что под ними укрыто, то есть от устройства того, что именуется тазом. И все там как-то не так, как-то вывернуто, и тогда от этой неправильно вывернутости даже далекие колени, точнее их тыльная сторона, видимая им, так как женщина шла впереди, работают вовсе не слажено и может ли она, эта женщина, вдруг ни с того ни с сего побежать?
В отношении женщин он еще много о чем мог бы мог мыслить. Например, о том, что в бедрах, прежде всего, угадывается сахарная головка берцовой кости. Мог бы, но не стал этого делать. Ему помешали. Вернее, ему помешало то, что он вдруг заметил, что при ходьбе туловище человека перемещается так, будто ему не хватает какой-то маленькой, но очень нужной косточки, участие которой в этом процессе сделало бы ходьбу плавной и упругой, оберегая организм от встряхивания на каждом шагу
Он это заметил, и это его отвлекло. Это навело его на размышления о движении вообще. Он почему-то вспомнил, что оно — движение — есть важнейший способ существования материи и еще к какую-то муть из того, что движение — есть изменение и более того — взаимодействие.
А потом в уме его словно бы оборвалось что-то, с каким-то почти физически ощущаемым треском, и там получился развал, и по произведенному разрушению это, скорее всего, напоминало выдергивание пленки из фотоаппарата, когда из-за неаккуратности, либо торопливости она рвется сразу же в нескольких местах.