Читаем Мандарины полностью

— А! Они-таки подловили меня! — воскликнул Робер, хватая еженедельник. — Это было тем вечером в «Избе», — пояснил он Надин. — Я велел им убираться, но они-таки меня подловили!

— И сфотографировали тебя с этим гнусным типом, — сказала она, задыхаясь от гнева. — Явно нарочно.

— Скрясин вовсе не гнусный тип, — возразил Робер.

— Всем известно, что он продался Америке; это мерзко; что ты собираешься делать?

— А что мне остается делать? — пожал плечами Робер.

— Подать в суд. Никто не имеет права фотографировать людей против их воли. Губы Надин дрожали; ей всегда претило, что ее отец — известный человек;

когда новый преподаватель или экзаменатор спрашивал ее: «Вы дочь Робера Дюбрея?» — она злобно отмалчивалась; между тем она гордится им, однако хотела бы, чтобы он был знаменит, но никто об этом не знал бы.

— Судебный процесс наделает много шума, — заметил Робер, — так что у нас нет оружия. — Он отбросил газету. — В тот день ты очень правильно сказала, что для нас нагота начинается с лица.

Я каждый раз удивлялась точности, с какой он напоминал мне слова, которые я начисто забыла; обычно он придавал им больше смысла, чем я в них вкладывала; точно так же он вел себя и в отношении других.

— Нагота начинается с лица, а непристойность — со слова, — продолжал он. — Нас обрекают быть изваяниями или призраками и, как только увидят во плоти, обвиняют в обмане. Именно поэтому малейший жест с такой легкостью принимает обличье скандала: смеяться, разговаривать, есть — все это преступление.

— Так постарайтесь, чтобы вас не заставали врасплох, — вышла из терпения Надин.

— Послушай, — сказала я, — тут не из чего устраивать драму.

— Ну, конечно! Если тебе наступают на ногу, ты считаешь, что кто-то наступил на ногу, случайно оказавшуюся твоей.

На самом деле мне тоже не нравилась та шумиха, которую создавали вокруг Робера. Хотя с 1939 года он ничего не опубликовал — за исключением статей в «Эспуар», — его обсуждали еще более яростно, чем до войны. Его буквально упрашивали добиваться избрания в Академию и требовать ордена Почетного легиона, журналисты преследовали его, о нем печатали кучу всякой лжи. «Франция превозносит свои региональные достопримечательности: культуру и высокую моду», — говорил мне он. Робера тоже раздражал весь этот бесполезный шум вокруг него, но что поделаешь? Сколько бы я ни объясняла Надин, что мы тут ничего не можем, она закатывала истерику каждый раз, как читала отзыв о Робере или видела в газетах его фотографию.

И снова в доме хлопали двери, вальсировала мебель, книги с грохотом падали на пол. Вся эта сумятица начиналась с раннего утра. Надин спала мало, она считала, что сон — это потеря времени, хотя и не знала толком, что делать со своим временем. Любое занятие казалось ей напрасным, если принять во внимание все те, которыми она жертвовала ради этого одного: ни на какое из них она не могла решиться; увидев ее сидящей с мрачным видом за пишущей машинкой, я спрашивала:

— Ты делаешь успехи?

— Лучше бы я занялась химией, а то провалюсь на экзамене.

— Так займись химией.

— Но секретарша должна уметь печатать. — Она пожимала плечами. — К тому же так глупо забивать голову формулами. Какое это имеет отношение к настоящей жизни?

— Брось химию, если она настолько тебя раздражает.

— Ты мне двадцать раз говорила, что нельзя вести себя как флюгер. Она обладала искусством поворачивать против меня все советы, которыми

я допекала ее в детстве.

— Бывают случаи, когда глупо упорствовать.

— Да не бойся! Я не такая бездарная, как ты думаешь, сдам я этот экзамен. Однажды во второй половине дня Надин постучала в дверь моей комнаты:

— Ламбер пришел повидаться с нами, — сказала она.

— Повидаться с тобой, — поправила ее я.

— Послезавтра он опять едет в Германию, он хочет попрощаться с тобой. Иди же, — с живостью добавила она жалобным тоном. — Не прийти будет нелюбезно с твоей стороны.

Я последовала за ней в гостиную, хотя знала, что на самом деле Ламбер не любит меня. Наверняка — и не без оснований — он считал меня в ответе за все, что ранило его в Надин: ее агрессивность, ее коварство, ее упрямство. Я предполагала также, что он слишком склонен искать мать в женщине, которая старше его по возрасту и что он противится этому ребяческому искушению. Лицо его со вздернутым носом и немного рыхлыми щеками выдавало душу и тело, неотвязно преследуемые мечтами о подчинении.

— Знаешь, что рассказывает мне Ламбер? — с воодушевлением начала Надин. — Американцы не репатриируют каждого десятого узника, они оставляют их гнить на месте.

— Половина не выдержала в первые же дни, они отдали концы, потому что их пичкали колбасой и консервами, — сказал Ламбер. — Теперь по утрам им дают суп, а вечером — кофе с краюхой хлеба, и они как мухи мрут от тифа.

— Надо, чтобы об этом узнали, — сказала я, — надо протестовать.

— Перрон займется этим, но он хочет точных фактов, а их добыть трудно: в концлагеря не допускают французский Красный Крест. Как раз для этого я и еду туда снова.

— Возьми меня с собой, — попросила Надин.

— Лучшего я и не желал бы, — улыбнулся Ламбер.

Перейти на страницу:

Похожие книги