Я предстал во второй раз перед головой и, несмотря на препятствия, сделал снимок, на котором изображался поцелуй. Но я мог поцеловать ее всего раз: одна из мастериц, держа голову, была моей поспешницей, в то же самое время пытаясь меня образумить; ее спокойный и отвлеченный взгляд пресекал любое заявление, любое возбуждение. Я сразу же напечатал единственную фотографию, показавшуюся мне на контактном снимке весьма контрастной: она оказалась вся в царапинах. На негативе я обнаружил прескверную штриховку, практически необъяснимую, глупую. И тогда я отправился к специалистке по ретуши, как будет видно, кудеснице или врачевательнице от порчи. Она вернула мне шедевр. Тусклый шедевр по сравнению с бесподобной моделью, чье мнимое постоянство вместо утешения и уверенности вызывало лишь жалкую досаду и отвратительный страх.
Следовало подумать, как спасти голову: позади комнатушки была еще одна дверь, ведшая на чердак над сценой, где среди тросов и балок работал в халате старый механик, занимавшийся освещением и передвижением декораций зеркального дворца, одной рукой он нажимал на кнопки, другой держался за рычаги; то и дело он начинал носиться по доскам, дабы дернуть трос светящейся бабочки, защемившей крылья в лесных ветвях, пока зрители внизу уже пытались ее изловить; когда представление заканчивалось, он пил бульон и засыпал на краю пропасти, укутавшись в несколько пальто, свернувшись клубочком прямо под осветительными приборами и сжав в руках тряпичную куколку. Неужели его стоило уговаривать и обманывать? Может, лучше было бы совратить директрису?
Вышла моя статья, и я решил этим воспользоваться. Мои описания ее пленили, я говорил о ней лукаво и льстиво. Мы снова увиделись, она со мной разоткровенничалась. Она была внучкой основателя музея, ее властная мать, несмотря на преклонный возраст, еще наведывалась в него, командовала в мастерских и истребляла все, потакая собственным капризам, она изуродовала старинное зеркало, повелев покрыть раму отвратительной золотой краской, настойчиво требовала педантичных реконструкций пышных групповых сцен из журнала «Точка зрения: картины мира», и упорно громила композиции, исполненные болезненного изящества. С детства окруженная пресным запахом плавящихся свечей, она ненавидела воск и обильно поливала духами одежду, дабы отбить его запах. Больше всего она питала отвращение к воску за его примечательное свойство изображать человеческую плоть; слишком похожая на оригинал восковая голова вызывала в ней неимоверный страх, и она нанимала самых бездарных скульпторов, дабы те ваяли грубые пародии. Она следила за работницами, чтобы те как следует подкрашивали скулы красным и делали на головах современные прически, она ничего так не страшилась, как внезапно проявляющегося сходства восковой фигуры с покойником. Она распорядилась опустошить все подвалы, где показывали слишком впечатляющие реконструкции пыток первых христиан.
После смерти мужа она жила вдвоем с дочерью, еще у нее был сын, которого она назначила директором: он управлял предприятием с твердостью и неопределенной, резкой сухостью, проглядывавшей в лице слишком быстро постаревшего юноши. Его изможденная фигура, облаченная в один и тот же костюм, походила на вечно отсутствующую и при этом вездесущую тень. Рядом с такой царственной матерью и братом с узкими губками, — дочь, тоже чересчур скоро состарившаяся, без любовника, — сохранила некую свежесть и легкомыслие, вовсе не нравившиеся ее семье. Дабы к ним приноровиться, ее считали немного с приветом и потихоньку следили за корешками чековой книжки, перемещениями, знакомствами и договорились с нотариусом, чтобы ее часть наследства перешла прямо к племянницам и племянникам, не попав в слишком легкие руки. На самом деле она пережила запоздалую и безрассудную любовь к молодому человеку, выдававшему себя за музыканта, который принялся ее разорять, отправившись с началом музыкального сезона в круизы, и разорявшему до тех пор, пока ее брат не сцапал его за шею. Она читала романы и играла на скрипке. Зрение ухудшалось. Брат требовал, чтобы она прекратила смехотворные представления, которые устраивала, переодевшись маркизой, на сцене музейного театрика, стоя среди восковых подобий именитых персонажей и играя на скрипке, пока повязанная вокруг шеи лента не рвалась из-за набухших жил.
Одна из сцен музея пленяла меня с самого детства столь сильно, что я вжимался животом в перекладину удерживавшего меня железного ограждения: она демонстрировала Людовика XVII в темнице Тампль. Оживший кошмар вздыбливал его тело на окруженном крысами бедном походном ложе, оголенная шея выпрастывалась из разорванной белой рубахи, материя которой словно была продолжением простыни и буравила белизной мрак, где вырисовывались бородатые хари, истязатели и разносчики хлеба, за которыми проворно шныряли крысы. Холод железной перекладины медленно проникал сквозь непромокаемое пальто и свитера, добираясь до моего живота.