Возникший образ был таким четким, будто сквозь борт шхуны, ставший прозрачным, Нил и впрямь видел свое имение: вот дворец с колоннадой, терраса, с которой сын учился запускать змеев, аллея бутий, посаженных отцом, окно спальни Элокеши…
— Что такое, э? — спросил А-Фатт. — Почему головой бьешься, э? — Не получив ответа, он так встряхнул Нила за плечи, что у того лязгнули зубы. — Мы проезжаем место — ты знаешь, не знаешь?
— Знаю.
— Твое селение, э?
— Да.
— Дом? Семья? Всё говори.
Нил покачал головой:
— Нет. Может, в другой раз.
—
Казалось, слышен звон колоколов расхальской церкви. Нил хотел лишь одного — скрыться от воспоминаний.
— Где твой дом, А-Фатт? — спросил он. — Расскажи о нем. Ты жил в деревне?
— Нет. — А-Фатт поскреб подбородок. — Мой дом очень большой — Гуанчжоу. Англичане звать Кантон.
— Рассказывай, все рассказывай.
— Угу…
«Ибис» шел по Хугли, а Нил перенесся в Кантон, совершая свое собственное яркое путешествие, которое помогло ему сохранить рассудок; именно А-Фатт, недавно совсем чужой человек, дал ему возможность скрыться в незнакомых краях, ничем не напоминавших родину.
Прелесть косноязычного рассказа состояла в том, что он требовал усилий от слушателя, которому приходилось подключать воображение и домысливать живые детали. И тогда Кантон превращался в то, чем была Калькутта для жителей окрестных деревень, — местом, где соседствовали пугающая роскошь и страшная убогость, щедрым источником наслаждений и коварным кладезем непереносимых тягот. Помогая рассказчику, Нил и сам видел город, вскормивший того, кто стал его вторым «я». В глубине изрезанного бухтами берега воображение представляло порт, отделенный от моря путаницей болот, отмелей, ручьев, топей и заливов. Высокие городские стены придавали ему облик корабля. Полоску земли, отделявшую стены от водяной кромки, так густо населяли всевозможные сампаны и джонки, что было невозможно сказать, где кончается суша и начинается вода. Этот плавучий шельф, достигавший почти середины реки, казался мешаниной из воды, ила, лодок и пакгаузов, но впечатление это было обманчиво, ибо в сей толчее имело место четкое подразделение на маленькие общины. Разумеется, самой странной из них была территория, отведенная чужеземным торговцам, которых местные жители именовали
На косе за юго-восточными городскими воротами чужакам позволили возвести так называемые фактории, которые представляли собой не что иное, как длинные строения под черепичной крышей, служившие одновременно складом, жильем и меняльной конторой. За те недолгие месяцы в году, что чужакам разрешали жить в Кантоне, свое бесовство они могли творить лишь на отведенной им территории. Сам город для них, как для всех иностранцев, был под запретом — по крайней мере, так заявляли власти, утверждая, что подобное правило существует уже около ста лет. Однако всякий сказал бы, что за городскими стенами недостатка в чужаках вовсе нет. Пройди кто мимо храма Хао-Лин на улице Чжан-шоу, он бы тотчас встретил монахов из темных западных краев, а внутри церкви увидел бы скульптуру ее основателя, буддистского проповедника, что, бесспорно, было чуждым, как и сам Будда Сакъямуни. Если б путник углубился в город и прошагал по улице Гуан-ли к храму Хуайшен, то минарет подсказал бы ему, что, несмотря на внешнее сходство, это вовсе не церковь, а мечеть. Гость убедился бы и в том, что среди окрестных жителей не все уйгуры, выходцы из западных областей Империи, но изрядно бесовских яванцев, малайцев, малаяли и «черноголовых» арабов.
Так почему же одним можно, а другим нельзя? Или правило касалось только определенного сорта чужаков, истинных «не поднебесных», которым надлежало сидеть в факториях? Если так, то по внешности и нраву они, бесспорно, составляли отдельную касту, ибо среди них были «краснолицые» чужаки из Англии, «цветастые» из Америки и целая россыпь других из Франции, Голландии, Дании и прочих земель.