Вера все повторяла: шестьдесят пять, шестьдесят пять – наверное, номер дома. Как две маски с гофмановского карнавала мы гоняли туда-сюда по Корсо, от Пьяцца Венеция до Пьяцца дель Пополо, мимо церкви Сан-Карло, где когда-то шарлатан Челионати продавал со своего помоста волшебные коренья и тайные снадобья от несчастной любви, зубной боли и подагры[107]. Она раздосадованно твердила: рядом с виа Кондотти, рядом… Но виа Кондотти уже уподобилась пражской улице На Пршикопе. Она остервенело искала в сумочке листок с адресом, выворачивая на сиденье машины шпильки для волос, пудреницу, амулеты, расчески. Машина моя едва тащилась, словно взятая напрокат старая кляча, да и сам я уже клевал носом, подпирая щеку левой ладонью.
И наконец, после нескольких часов кружения по городу, она вдруг воскликнула: “Виа дель Монте Брианцо. Свечки зеленые! Жми!”[108]. Ее долгожданный возглас вывел меня из дремоты. Я нажал на газ, быстрее молнии въезжая на столь желанную улицу. Тик-так, вот мы и у покрытой патиной двери. А потом “Dobrá kočka, která nemlsá” (
И не важно, в Париже мы или в Риме. Вы сами написали, что каждый несет свой собственный пейзаж в себе, и этот пейзаж не навязывается другим, попадающим в него на время, и что человек “отбрасывает спустя некоторое время этот пейзаж, оплакивая его не больше, чем змея ставшую для нее тесной кожу”[110].
Глава 6
Как и над городом на Влтаве, над этой книгой возносится силуэт Градчанского холма – доминанты Пражской котловины. Контрастируя с расположенной ниже Малой Страной, с ее барочной архитектурой, ритмически перемежающейся с зеленью садов, в Градчанах высится готический собор Святого Вита, с его аркбутанами, с пламенными языками ажурных пинаклей, с его стрельчатыми окнами, с ухмыляющимися гримасами водостоков[111].
Я вновь и вновь возвращался сюда, точно зачарованный, чтобы грезить наяву, глазея на череду скульптурных бюстов, украшающих его трифорий. Меня одолевала жажда цвета, и я утолял ее богемскими самоцветами: соединенными вместе и оправленными золотом карнеолами, аметистами, халцедонами, яшмами, агатами, хризопразами, что украшают стены тихой капеллы Святого Вацлава, переливаясь в свете мерцающих свечей. Это камерное и сказочное помещение, а также Золотые ворота, с тройной аркой и венецианской мозаикой, утоляли мою жажду чудесного. Множество гербов, реликвий, драгоценностей, церковной утвари, дарохранительниц, собранных в соборе, подпитывали не только мою страсть к каталогизации, но и мою слабость к нагромождению различных предметов. А поскольку готика для меня отождествляется с юношеской дерзостью, то я радовался, что Карл IV, после смерти первого архитектора собора Матьё Аррасского (1352) доверил строительство никому не известному двадцатилетнему Петру Парлержу из Гмюнда, проявившему себя гениальным архитектором.
И даже от этой вертикальной сонаты, от этой хрустальной друзы, от этого триумфа стрельчатых сводов веет чем-то таинственным, двусмысленным или же, иначе говоря, пражским, как если бы отряд демонов-искусителей затесался в череду святых. Водостоки сливались в моей фантазии с гротескными и тревожными призраками из чешской литературы. Все остроконечные сооружения богемской столицы словно вступают в заговор друг с другом, пронзая ребра неба своими шпилями – собор, величественная башня муниципалитета в Старом городе, Пороховая башня, башни Тынского храма, пожарные каланчи, башни Карлова моста и еще сотни других башен. Не случайно Незвал сравнивает башни глубокой ночью с фантастическими беретами “сборища чернокнижников”[112] (“černokněžnickému shromáždění”). Небо Праги восстанавливает силы после уколов шпилей, прислоняясь щеками к мягким куполам эпохи барокко, однако даже за их болотно-изумрудными крышами прячется хвост лукавого: по словам Сейферта[113], когда выходит луна, с этих патиново-медных крыш раздается кваканье лягушек, словно из пруда[114].