Избавившись от Всеведа и Наваждения, Путник возвращается внутрь себя, в покинутый дом своего сердца, стеклянное окно которого было “столь выпачкано, что свет сквозь него не пробивался”. Другие волшебные очки с оправою Божественного Слова и стеклами Святого Духа позволяют ему теперь разглядеть истину. Обретя зарево света, внутренний мир, очищенный от любого земного волнения, преданный Христу и защищенный ангелами, Путник обретает смысл своего скитания в общении с Богом.
Глава 12
Но veniamus ad rem (лат. “перейдем к сути”). Почему я утверждаю, что Путник Коменского имеет пражскую суть? Прежде всего потому, что очки близорукости вынуждают его смотреть на мир краем глаза, искоса. Он прибегает к этой уловке, чтобы видеть истину нефальсифицированной и сохранить собственное суждение, несмотря на докучность двух спутников – Всеведа и Наваждения. На площади, когда Наваждение и толпа восстают против него за порицание этих малодушных людишек, этих нерадивых трутней, Путник, как и любое пражское создание, замыкается в молчании, избегая, таким образом, инквизиторских дознаний со стороны тех, кто хотел бы лишить его способности рассуждать. “Тогда, уразумев сам, что мудрствовать здесь не место, я смолк, но про себя подумал: «Раз они желают быть людьми – пусть, а я что вижу, то вижу»”[337]. Сознание бесполезности всех дел, тщетности всех земных начинаний (подобное миропонимание глубоко укоренилось в климате богемской культуры) мешает Путнику принять участие, как этого хотело бы Наваждение, в шумном веселье этих подозрительных чудовищ, этих поверхностных личин, ворон, возомнивших себя лебедями. Как и каждое порождение пражского измерения, он останавливается на грани в качестве свидетеля и “съемщика”, гостя, который, хотя и оказался в самом эпицентре исторических перипетий, не может ни изменить судьбу этого “лабиринта”, ни смягчить его безумие. Отсюда его рефлексивный квиетизм[338], его поиск внутреннего убежища.
Но, кроме того, в пражском пространстве путник Коменского – это первый из тех безвинно осужденных, имя которым легион. “Ты сам виноват, – говорит ему Наваждение, – ибо взыскуешь чего-то великого и необычайного, что не дано никому”. “Тем более, – отвечает Путник, – меня мучит, что не один я такой, но что весь мой род столь жалок и к тому же слеп, не замечая своего несчастья”[339]. Всевед Вездесущ жалуется на него царице Мудрости-Тщете: “…несмотря на все бескорыстное и верное наше служение, не смогли мы того добиться, чтобы он, облюбовав себе некое сословие, при нем спокойно оставался, будучи благонамеренным и послушным членом этой общины, но повсюду-то он тоскует, всем недоволен и вечно жаждет чего-то необычайного”[340].
Может показаться, что два неразлучных проводника Путника предваряют двух помощников Землемера в “Замке” и двух бродяг в рединготах, что в “Процессе” сопровождают Йозефа К. на казнь. Действительно, Путника в “Лабиринте” ведут, словно на суд, к трону царицы. Но он пугается не столько ее, сколько лежащего перед троном лютого зверя, что уставился на него сверкающими глазами, в ожидании приказа разорвать Путника, и двух ужасных телохранителей в женских платьях, стоящих по бокам трона, – первый закован в железную игольчатую броню, точно еж, другой одет в вывернутую наизнанку лисью шубу и держит лисий хвост в качестве алебарды. Так уже у Коменского злоба ревностных стражей обращается клеветой, а Путник становится “obzalovan'y”, то есть обвиняемым.
Глава 13
С Путником Коменского мы можем сопоставить героя небольшого философского текста “Хромой путник” (“Kulhav'y poutn'ik”, 1936) Йозефа Чапека, который всегда тяготел к аллегориям – как в прозе, так и в живописи. У хромого путника одна нога повреждена, возможно, в детстве, из-за падения или какой-то иной травмы или врожденного дефекта, поэтому он движется медленно, прихрамывая на одну ногу и часто останавливаясь передохнуть, то в какой-нибудь канаве, потому что “канава – это всегда немного метафора мира и жизни”[341], то в тени большого дерева со сверкающей кроной.
Его странствие – путешествие от рождения до смерти, “из неопределенного места в место еще более неясное”. “На самом деле, – говорит он, – я иду из ниоткуда в никуда, только передвигаюсь через нечто; этот путь ведет не по каким-то конкретным местам, скорее это продолжительность, напряжение времени, только некое состояние”[342]. То есть видимое движение, которое в действительности есть абсолютное стояние на месте. Потому что, – как пишет Вера Лингартова в “Рачьем каноне на бесовскую тему”, – “неизменная скорость эквивалентна неподвижному оцепенению”. Впрочем, мотив путника у нее тоже появляется – там, где она утверждает: “В глубине души я пустынник (чеш. “poustevn'ik”), но во мне есть и призвание путника (чеш. “poutn'ik”), а именно: убрав три буквы в первом слове, я становлюсь вторым. Пустынником, что вечно в пути”[343].