- Будь другом, не откажи, а, - попросил дядечка.
- Он один не пойдёть, - заметили из публики. - Приглашай, отец, всю оркестру.
- А рояля у тя в дому ессь? - поинтересовался кто-то.
- Возьму баян у суседа. Ты, поди, и на баяне играть могёшь, а? вытянул он снова голову к пианисту.
Послышался лёгкий удар палочки, шёпот "р-раз-два-три-четыре", и грянул марш. Проситель потоптался, передёрнул плечами, потеребил мохнатую шапку, то снимая её с головы, то вновь криво возвращая на место, и наконец отошёл в сторону.
На следующий вечер, когда в фойе уже приглушили огни, а отработавшие смену оркестранты складывали ноты и закрывали инструменты, в кинотеатр ввалилась шумная ватага.
- Вот он, язви его в душу! - радостно дохнул вчерашний дядечка табачно-бражным перегаром.
- Знаем, знаем, - весело закивали его приятели. - Поди, не впервой тута. Слыхали, как же.
Фридман надел пальто, наглухо застегнулся, поднял воротник.
Над крышами висела луна.
Ветра не было, кружились снежинки, светились окна, площадь перед кинотеатром была безлюдной, город солидно, не торопясь, готовился ко сну.
Свернули за угол. Сразу исчезли уличные фонари. Освещённая полной луной, ночная улица выглядела загадочной, словно иллюстрация к волшебной сказке.
Maestro шёл молча, утопив голову в поднятый воротник; от его дыхания края меха покрылись белыми ворсинками инея. Разогретые выпитым и ходьбой, спутники Фридмана балагурили, смеялись; они распахнули свои пальто и полушубки, излучая жар и безотчётный восторг существования.
- Не дрейф, паря! - дядечка хлопнул Фридмана по спине. - Наше дело правое, победа будет за нами!
Фридман скосил на него глаз:
- И на наши улитца путит прасник!
Братва одобрительно загоготала:
- Наш человек!
Пересекли железнодорожную линию, подошли к домику, глубоко вросшему в заснеженную землю. Из открытой форточки выплескивались хмельные звуки гулянки, доносилось нестройное пение, гремела радиола.
Вошли и окунулись в суматоху и толкотню прихожей.
Фридмана ждали, обхватили, словно старого знакомого, за плечи, утянули в комнату. Пришедшим налили в гранёные стаканы: "Айда по штрафной!" Брага была тёплой и сладкой, от её духа дурела голова.
Принесли баян.
Гости подсаживались к Фридману, что-то говорили, чокались, лезли целоваться. Подносили стакан за стаканом, жадно отхлёбывали сами, но его пить не принуждали; подымали тосты за здоровье молодых и за выполнение производственного плана, за выздоровление хворой сестры и за освобождение невинно осуждённого кума, за соседа Ивана Петровича и за свояка Петра Ивановича - за всё хорошее и плохое, за что могут пить в течение долгой зимней ночи нетрезвые рабочие люди. И всю ночь, сливаясь с гулом голосов, то перекрывая их, то подчиняясь их требовательной призывности, плыла над сизыми пластами папиросного удушья, перемешивалась со сладкой одурью бражного настоя, растекалась под крики "горько!" вдоль притихших улиц рабочего посёлка нескончаемая, то удалая, то тоскливая, баянная мелодия. Справляли свадьбу.
Набранное крупным шрифтом на грязно-синих афишах, расклеенных по городу, имя гастролёра не встречалось мне прежде, несмотря на приписку "Лауреат Сталинской премии". На мутных фотографиях лицо артиста можно было принять за любое другое.
- Komm mit mir! - Фридман вцепился в рукав моего пальто и поволок по оттепельной слякоти, которая с чавканьем разлеталась в стороны.
Во дворце культуры угольщиков было холодно. Немногочисленные зрители кутались в пальто и шубы, женщины прятали руки в модные тогда меховые муфты. Весь цвет нашего города разместился в первых двух рядах большого нетопленного - по случаю наступившего потепления - зрительного зала. Лепные позолоченные розетки и серпы с молотами на стенах и потолке дворца навевали настроение торжественной тоски и безысходности.
Концерт уже начался, и мы, бесшумно пройдя по мягким ковровым дорожкам, пристроились в плюшевых креслах последнего ряда.
Прямой старик пел высоким, порой в речитатив переходившим голосом, и весь его облик - из неведомого и призрачного мира - и его песни - чужие, невесть в каком далеке придуманные и для кого сюда привезённые, - вызывали недоумение. Подчёркнутая одинокость его фигуры на большой сцене, грассирующая картавость, изысканная, почти карикатурная жестикуляция... что это?
После каждой песни раздавались одинокие хлопки.
- Типичное упадочничество, - сказала Вера Алексеевна, наша литераторша. Она говорила шёпотом, но слышна была даже в конце зала - я сразу узнал её голос.
- Декаданс, - ответила её соседка. Наша историчка говорить тихо вообще не умела.
Объявили антракт. Недружно захлопали сиденья. Людской ручеёк устремился в холодное позолоченное фойе: там торговали разливным пивом.
Фридман направился к сцене, обошёл её, приоткрыл незаметную дверцу, которая вела за кулисы; он опять ухватил меня за рукав и потянул за собой. Дорогу нам преградил пожилой крепыш в полувоенном кителе без знаков отличия - похоже, отставной офицер.
- Сюда нельзя! - он выдвинулся и заслонил собой проход. Тон его указывал на привычку и умение повелевать и подчинять.