Теодор. А что думает о вас молодой человек, который в глазах света слывет нынче вашим любовником?
Розетта. Мысли любовника — это бездна глубже Португальского залива, и сказать, что таится на дне души человеческой, очень трудно; если привязать лот к веревке в сто тысяч туазов длиной и разматывать ее — она вся целиком уйдет под воду, а так лот и не достигнет дна. И все же в нескольких местах мне удалось коснуться дна этой души, и на грузило иной раз налипала грязь, иной раз — красивые раковины, но чаще — грязь вперемешку с осколками кораллов. Ну, а мнение его обо мне много раз менялось; он начал с того, чем другие кончали: проникся ко мне презрением; это свойственно молодым людям с бурной фантазией. Совершить первый шаг всегда значит для них пасть так низко, что ниже некуда, и переход от грез к действительности неизбежно оборачивается для них потрясением. Он презирал меня, и я его развлекала; теперь он уважает меня, и я нагоняю на него скуку. В первые дни нашей связи он замечал во мне только банальное, и, сдается, решимость его только усугублялась тем, что он не ожидал сопротивления с моей стороны. Казалось, ему не терпится завести роман, и я сперва подумала, что это у него от полноты чувств, как бывает в майскую пору молодости, когда, не найдя женщины, юнец готов обнимать стволы деревьев и целовать цветы и траву на лугу. Но нет, сквозь меня он шел прямо к другой цели. Я была для него дорогой, а не местом назначения. Под наружной свежестью двадцати лет, под первым пушком юности таилась глубокая испорченность. Сердце его было уязвлено; оно было словно плод, сгнивший изнутри. В этом молодом, сильном теле трепетала душа, древняя, как Сатурн, — и свет не видывал другой такой непоправимо несчастной души. Признаться, Теодор, мне стало страшно, у меня чуть не закружилась голова, когда я склонилась над черными безднами этой души. Ваши и мои страдания ничто в сравнении с теми, что выпали ему. Если бы я любила его сильнее, я бы его убила. Его неодолимо влечет и манит нечто такое, что не от мира сего и чего не сыскать на этом свете, и нет ему покоя ни днем, ни ночью; как гелиотроп в погребе, он извивается, пытаясь повернуться к солнцу, а солнца не видит. Он из тех людей, чью душу не омыли как следует в летейских водах, прежде чем вдохнуть ему в тело, вот она и сохранила смутную память о вечной небесной красе, и память эта гложет ее и терзает, ибо она помнит, что была крылатой, хотя ныне привязана к земле. Будь я Богом, я сроком на две вечности отлучила бы от поэзии ангела, виновного в такой небрежности. Здесь мало было сложить карточный домик-дворец, чтобы приютить на вешние месяцы юную белокурую фантазию, — здесь надо было взгромоздить башню превыше восьми храмов, которые были воздвигнуты один на другом. Это было не в моих силах, я притворилась, будто не понимаю этого, и предоставила ему карабкаться, обдирая себе крылья, в поисках вершины, с которой он мог бы воспарить в бескрайний поток. Он воображает, будто я ни о чем не догадалась, ибо я подчинила себя всем его прихотям, не подавая виду, что понимаю их цель. Раз уж я не могла его излечить, мне захотелось — и надеюсь, что когда-нибудь Господь мне это зачтет — подарить ему хотя бы блаженную веру в то, что он страстно любим. Мне было так жаль его, и он сделался мне так небезразличен, что мне не стоило большого труда всем тоном и манерой выказать ему достаточно нежности, чтобы внушить ему эту иллюзию. Я разыграла роль, как опытная актриса; я переходила от лукавства к меланхолии, от чувствительности к сладострастию, притворялась то беспокойной, то ревнивой, проливала притворные слезы, и по лицу моему пробегали сонмы вымученных улыбок. Я рядила манекен любви в самые нарядные ткани, заставляла его прогуливаться по аллеям моих парков, я приказала всем моим птицам петь у него на пути, а всем моим далиям и цветкам дурмана — приветственно кивать ему головками; по моему велению он переплыл мое озеро, сидя на серебристой спине моего любимого лебедя; я сама спряталась внутри этого манекена, которому я одолжила свой голос, ум, красоту, молодость, и наделила его такой пленительной наружностью, что моя ложь затмила действительность. Когда придет пора вдребезги разбить эту полую статую, я проделаю это так, чтобы он решил, будто я сама во всем виновата, и уберегу его от угрызений совести. Я сама проколю булавкой этот воздушный шар, чтобы выпустить из него ветер, которым он наполнен. Это и есть священная проституция, это и есть возвышенный обман, не правда ли? В хрустальном сосуде я берегу несколько слезинок — я собрала их в тот миг, когда они готовы были пролиться. Вот мой ларчик с бриллиантами, и я протяну его ангелу, который придет за мной, чтобы отвести пред очи Всевышнего.