Читаем Лжедимитрий полностью

А он — на таком коне, какого ещё не видывала Русская земля... Раздобыл где-то, выкопал из-под земли дядя народный, Богдан Бельский... Уж и конь же! Ушами ткани прядёт, ногами разговоры говорит, глазами ковыль-траву сушит, ржёт до неба — уж и конь невиданный, уж и сбруя на нём — и сам чёрт не разберёт, как она изукрашена, чем она изнавешена. На самом на царе — золотный кафтан; ожерелье на нём — в тысячи, а всему кафтану и цены нет.

— Вот он, батюшка, голубчик! Вона! Ах ты, солнце праведное, взошло ты, ясное, над Российскою землёй. Свети ты над нами отныне и довеку!

А он едет да на обе стороны кланяется — а Москва так и стонет, так и надрывается.

А тут вокруг него, словно бор золотой с серебром, бояре, князи, окольничие: бородами помавают, золотым платьем глаза слепят, грузным телом коней томят.

А это что за черти косматые-волохатые, каких Москва ещё и не видывала? Косматые шапки на них — с голов валятся, верхи на шапках — по плечам треплются, маком цветут. Уж и Господи! Что у них за посадка молодецкая, что у них за усищи богатырские, что под ними за кони дьявольские! Это любимцы царёвы — баловни его, — казаки донские, запорожские, волжские и яицкие. Со всей земли как пчёлы слетелись удальцы невиданные... Впереди Корела со Смагою — загорелые, запылённые, словно в аду побывали. Подальше — Куцько в широчайших штанищах, с чубом в девичью косу, с усами полуаршинными: глядя на него, московские бабы сквозь землю проваливаются, груди надрывают — ахают. А он только усом помаргивает, весёлыми глазами помигивает. Тут же и курчавый Треня: он и не чувствует, как крупные слёзы через усы на шитое седло капают, на московскую землю скатываются.

Димитрий поднял голову — перед ним словно вырос Кремль во всём его своеобразном величии. Вздрогнул невольно пришлец — снял шапку, и дрожащие губы его проговорили, как-то выкрикнули:

— Господи Боже! Благодарю тебя! Ты сохранил мне жизнь и сподобил узрети град отцов моих и мой народ возлюбезный!

И у него, как у Трени курчавого, по щекам текли слёзы умиления.

И Москва не выдержала — зарыдала! Зарыдало море людское... О! Бедные люди!

А колокола-то ревут-стонут, Господи! Да от такого рёва оглохнуть можно, с ума сойти слабонервному.

Димитрий на Красной площади, у Лобного места, с которого ещё так недавно оглашали всенародно его проклятие: «Анафема! Анафема! Анафема!» А теперь людское море стонет: «Многая лета! Многая!» Бедные, глупые люди!

Димитрий в Кремле — в Архангельском соборе у гробов своих прародителей, великих князей и царей московских... Он припадает к гробу Грозного... Трепет охватывает всех при одном воспоминании сухощавой, измождённой страстями фигуры, с лицом безумно-бешеного, в костюме юродивого...

— Батюшка! Батюшка! Ты покинул меня на изгнание и гонение... Но ты же и спас меня твоими отеческими молитвами.

И слёзы его льются на гроб Грозного. Как не пошевельнулись кости этого страшного царя, когда на его гроб капали слёзы, может быть, какого-нибудь проходимца, сочинённого Богданом Бельским и вымуштрованного иезуитами? Нет, не пошевельнулись.

А Богдан Бельский стоит бледный, растерянный, с безумно обращёнными на гроб Грозного глазами. Ух-ух! Что это? Ему кажется, что гроб Грозного шевелится... Шевелится... Земля ходит...

Бельский ухватился за что-то руками и в ужасе закрыл глаза...

— Свят-свят-свят, Господь Саваоф!

<p><strong>XIX. Заговор Шуйского</strong></p>

Но не вся Москва ликовала, встречая новоявленного царя. Не ликовала Ксения Годунова, томясь в своём мрачном одиночестве и силясь отогнать от себя светлые воспоминания детства, которые вызывали теперь в ней едкие страдания, и милые образы своего отрочества, когда перед её стыдливыми девическими глазами явился дацкой прынец Яганушка — платьице на нём атлас ал, шляпочка пуховая с кружевцом, чулочки шёлк ал, башмачки сафьян синь... А эти страшные образы, которые она вызвать не смеет в своей памяти, потому что образы эти — посиневший труп дорогого отца, удавленная мать, обезображенное смертью лицо брата любимого... Это — и прошедшее, и настоящее. А что в будущем? Боже мой! Лучше и не заглядывать в эту мрачную бездну.

Не ликует и Оринушка Телятевская... Молнией пробежало по её молодому небу — по душе — её молодое счастье, и этой же молнией расщепало её надежды, её сердце, всю её душу. Всё сожгла эта молния: и её счастье — Федю царевича, и их первый поцелуй, тот чертёж Российского государства, над которым они «нечаянно» поцеловались в первый раз... Нет, правда, чертёж этот не сожгла молния: он и до сих пор здесь, в Петербурге, но Оринушке легче ли было оттого, что через двести-триста лет учёные будут, рассматривать чертёж Феди как редкость?

Не ликуют... Да, много, много таких, которым не до ликования. Ведь несчастная земля так устроена, что как не свети на неё яркое солнце, всё же оно будет освещать только часть земной поверхности, и чем ярче освещается та часть земли, которая обращена к солнцу, темь мрачнее тень на противоположной стороне.

Перейти на страницу:

Все книги серии Всемирная история в романах

Карл Брюллов
Карл Брюллов

Карл Павлович Брюллов (1799–1852) родился 12 декабря по старому стилю в Санкт-Петербурге, в семье академика, резчика по дереву и гравёра французского происхождения Павла Ивановича Брюлло. С десяти лет Карл занимался живописью в Академии художеств в Петербурге, был учеником известного мастера исторического полотна Андрея Ивановича Иванова. Блестящий студент, Брюллов получил золотую медаль по классу исторической живописи. К 1820 году относится его первая известная работа «Нарцисс», удостоенная в разные годы нескольких серебряных и золотых медалей Академии художеств. А свое главное творение — картину «Последний день Помпеи» — Карл писал более шести лет. Картина была заказана художнику известнейшим меценатом того времени Анатолием Николаевичем Демидовым и впоследствии подарена им императору Николаю Павловичу.Член Миланской и Пармской академий, Академии Святого Луки в Риме, профессор Петербургской и Флорентийской академий художеств, почетный вольный сообщник Парижской академии искусств, Карл Павлович Брюллов вошел в анналы отечественной и мировой культуры как яркий представитель исторической и портретной живописи.

Галина Константиновна Леонтьева , Юлия Игоревна Андреева

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / Проза / Историческая проза / Прочее / Документальное
Шекспир
Шекспир

Имя гениального английского драматурга и поэта Уильяма Шекспира (1564–1616) известно всему миру, а влияние его творчества на развитие европейской культуры вообще и драматургии в частности — несомненно. И все же спустя почти четыре столетия личность Шекспира остается загадкой и для обывателей, и для историков.В новом романе молодой писательницы Виктории Балашовой сделана смелая попытка показать жизнь не великого драматурга, но обычного человека со всеми его страстями, слабостями, увлечениями и, конечно, любовью. Именно она вдохновляла Шекспира на создание его лучших творений. Ведь большую часть своих прекрасных сонетов он посвятил двум самым близким людям — графу Саутгемптону и его супруге Елизавете Верной. А бессмертная трагедия «Гамлет» была написана на смерть единственного сына Шекспира, Хемнета, умершего в детстве.

Виктория Викторовна Балашова

Биографии и Мемуары / Проза / Историческая проза / Документальное

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза