А топоры все тюк да тюк. Подойдет Борис к окну, поглядит, поглядит, и опять скрывается его мрачное лицо.
А там иногда выглянут из окон царского дворца молоденькие лица — то строгое, красивое личико Федора-царевича, с книгой в руке или с пером, то прелестное, молочного цвета, личико Ксении-царевны, с убрусом в руках и иголкой, — выглянут, увидят строящиеся горец-ки и с испугом убегают от окон…
А топоры тюк да тюк, горенки все выше да выше поднимаются. Над Москвой опускается ночь — еще угрюмее становится Москва, еще безлюднее. Уходят и плотники из Кремля на ночевку — умолкают их живые голоса, умолкает тюканье топоров, развлекавшее Бориса, — и мертвенная тишина опускается на Кремль, опускается, как туча перед грозой.
За полночь. Из Новодевичья монастыря тихо, словно бы украдкой, пробирается к городу крытая колымага-каптана с конвоем. Кого везут в каптане — не видно. Осторожно постукивают колеса каптаны, а все-таки стук этот гулко отдается в ночной тишине. Каптана въезжает в город, подъезжает к Кремлю, ее свободно пропускают в Кремль. Не один москвич проснулся, услыхав стук колес в необычный час, и с испугом творил крестное знамение.
Каптана подъезжает к дворцу, останавливается. Из каптаны высаживают женщину, всю в черном. Монахиня… Монахиню кто-то проводит во дворец, во внутренние покои царя.
Борис не спит — нет ему сна — он сам зарезал свой сон, и сон-мертвец нейдет к нему.
Борис в опочивальне. С ним и царица Марья. Они ждут кого-то. Как постарели они с тех пор, как на них в первый раз торжественно, перед народом, надевали царские короны! А прошло не более шести лет. О, как старят людей эти короны тяжелые! На лицо Бориса эти шесть лет с короной на голове наложили такие страшные тени, провели по лбу, под глазами и у углов рта такие борозды, какие никакой плуг, никакая соха прорезать не могут. А этот огонь в глазах, не оживляющий, не согревающий, а испепеляющий человека, иссушающий его мозг, сердце, кости, мозг костей. А эти судорожные подергиванья лица, всего тела, это частое поникновение некогда гордой, ненагибающейся головы. О, короны! Сколько же в вас тяжести, нечеловеческой силы, разрушительности.
И царица Марья постарела, осунулась… И по ее лицу прошли резцы времени, а в густые пряди волос сами вплелись серебряные нити. Седина, седина, седина — и на голове, и в сердце.
Тихо в Борисовой опочивальне. Тускло горят в высоких паникадилах, словно в церкви, восковые свечи. В опочивальню кто-то входит в черном. Это монахиня — ее-то привезли в каптане из Новодевичья монастыря. Свет свечей падает на ее бледное, старое лицо. Это старица Марфа, последняя жена Грозного, мать царевича Димитрия. Старица крестится и молча останавливается у порога опочивальни.
— Подойди сюда, старица Марфа, — тихо говорит Борис.
Старица приближается. Борис и царица пристально смотрят ей в глаза.
— Говори правду: жив твой сын или нет? — грозным шепотом спрашивает Борис
— Я не знаю, царь, — тихо отвечает старица.
Борис отшатывается от нее, точно от привидения.
— Не знаешь… ты не знаешь, жив ли твой сын!
— Не знаю.
— Теперь не знаешь! О!
Царица Марья, выхватив из паникадила горящую свечу, с визгом бросается на старицу.
— А, окаянная! И ты смеешь говорить — не знаю, коли верно знаешь!
И она хочет ткнуть ей в очи горящей свечой, но Борис останавливает ее.
— Ты же видела, что его зарезали? — говорит он матери Димитрия с дрожью в голосе.
— Зарезали — видела.
— И что ж?
— Не знаю — не ведаю.
Царица снова порывается к ней. Борис разделяет их и снова допрашивает:
— Не ведаешь! Кого ж ты держала на руках в церкви?
— Мертвого младенца.
— Сына?
— Не ведаю. Я от печали помутилась.
— А! Помутилась! Змея подколодная! — не вытерпела царица.
— Так и думаешь, что не сына твоего зарезали? — более спокойно спросил Борис.
— Мне говорили, что не его-де.
— А кого же?
— Не ведаю.
— А о сыне твоем что говорили?
— Что-де его увезли тайно из Российской земли без моего ведома.
— Кто увез?
— Не ведаю.
— А кто говорил?
— Те, что мне говорили, уже померли.
Борис стоял, не зная, что сказать. Ему становилось страшно этой женщины. Ему чудилось, что за ней стоит окровавленный ребенок и улыбается, улыбается, насмешливо улыбается. Волосы задвигались на голове у Бориса… Что с ними? Что они поднимаются? Корону сбросить хотят с головы? Но короны нет тут. Ох, какая страшная черница. Как страшно улыбается ребенок… рыженький… тот был рыженький…
— Пошла вон! — говорит он, опомнившись.
Старица вышла неслышными шагами, как тень. А рыженький ребенок все стоит. Чур-чур-чур!..
Царица, упав на лавку, плакала в бессильном и злом отчаянье. Она рвала на себе душегрею, рубашку.
А рыженький ребенок все стоит… Но он уже не улыбается.
X. ПЕСНЯ КСЕНИИ