— Зачем язвишь? — вскричал бешено и зло. — Али не вижу, что уколоть меня желаешь? Не во мне вина, что под Нарвой нас побили! Я войско не нарочно покидал — за порохом да за бомбами, за провиантом да за ратными людьми в Новгород отправился! Поздно, на зиму глядя, кампанию начал — вот лишь промашка! Видала б ты, как стрельцы Карлу сопротивлялись — сразу врассыпную, точно зайцы! Мало голов я им срубил — все бы племя их под корень. Немцы-офицеры тож подвели — на сторону врага ушли. Ты же, баба пустоголовая, на своей печи сиди, покель сидится! — И, подобрев, глядя исподлобья, спросил: — Что, подкинуть пару деревенек да мамаше увеличить пенсион?
Помолчав для форсу, чуть пообижавшись, сказала, растягивая губы в улыбке сладкой:
— Подкинь уж, Петруша, да и пенсион маленько бы повысить не мешало б…
— Сделаю, все сделаю, токмо пораженьем нарвским язвить не смей. Швед нас биться и научит… на собственную погибель научит!
Аннушка в справедливости или несправедливости фразы такой разбираться уж не стала. Она знала, что сидевший на её кровати человек не царь Петр, а какой-то засланный для вреда страны то ли швед, то ли немец. Но не знала Анна Монс, что в Москву вернулся уже не прежний засланный сюда агент. Да, звали его по-прежнему Мартин Шенберг, но во многом это был уже другой человек. То, что говорили ему Шереметев и Данилыч, не миновало даром. Страстное желание быть не игрушкой, управляемой Стокгольмом, где его заслуги никогда бы не были оценены королем Карлом, а истинным правителем и воином, будоражило его воображение.
«Мало ли было в истории примеров, когда властителями государств становились иноземцы? Бывало, народ звал занять пустующий трон, потому что не находилось достойных короны среди людей этой страны. И часто эти короли правили прекрасно, оправдывая надежды страны, ставшей для них второй родиной. Я тоже постараюсь сделать Россию своей родиной, постараюсь полюбить её, хотя любить этот дикий народ очень трудно. Мне придется воевать со своим народом, со шведами, но что же делать, если я уже начал войну? Жаль еще, что я так мало знаю о России, о её людях, обычаях, жаль, что я не настоящий помазанник и не благословен Богом нести тяжкий крест власти! Но я должен доказать самому себе, что достоин носить царские бармы и платно!»
Был март, и солнце на луковицах московских церквей и церквушек горело золотом так ослепительно, что хотелось поскорее опустить глаза или прикрыть их рукой. Тихон Никитич Стрешнев, Ромодановский и Шеин, генералиссимус, собравшись в Кремле, в шубах, накинутых поверх немецких кафтанов, так были заняты беседой, что даже и не замечали, что стоят прямо посредине лужи.
— Слышно, раскрыли Шведа Шереметев да Меншиков, каленым железом его пытали — признался, всю доподлинную рассказал, — говорил Стрешнев, оглядываясь, страшась чужих ушей. — Хотели его тогда же смертью наказать за прегрешения перед народом русским.
— И нужно б было, — сурово сдвинул брови лохматые свои князь Ромодановский, — да не тишком, а принародно, на Красной площади, да с колесованьем.
— Оное всегда успеться может, — тонко зашептал Шеин. — Но я слыхал, что Шереметев с Меншиковым словно бы клятву какую взяли, будто станет теперь тот и не шведом вовсе, а государем, коли наш-то спотерялся, да и не токмо спотерялся, — Шеин по-бабьи прыснул в кулак, — а на службу шведскую как есть и перешел! Видели его, как он под Нарвой со шведским эскадроном расщепил Автонома Головина, как орех. Вона дела какие! Ей-ей, перекрестился, качая головой, — под Богом ходим, и Ему лишь, властителю, судьбы наши видятся.
Ромодановский увидел, что стоят они средь лужи, молча товарищей отвел в сторонку, заговорил:
— Аникита-то Репнин сказывал мне, что будто переменился Швед, в Новгороде ещё переменился. Рвения такого, заботы и усердия об укреплении границы раньше за ним не видали. В Новегороде, во Пскове, в монастыре Печорском народу видимо-невидимо согнал: рвы не покладая рук копали, палисады крепкие ставили с бойницами, башни земляные насыпали, а деревянные чинили, обкладывали дерном. Службы церковные везде позапрещал, окромя одной, в соборной церкви — чтобы токмо народ в праздности не находился. В Печорах, сказывают, самого полуполковника Шеншина, что при строительстве раската находился, нещадно плетьми заставил высечь — за нерадение в работе, вона как оно у нас-то, судари любезные, все завинтилось.
— Ничего! — лукаво улыбнулся Стрешнев. — Как завинтилось, так и развинтиться может. Винт-то сей кривой, с изъяном. Таперя Швед знает, что и мы про него маленько ведаем: потише будет, поскромнее, таперя нас уж не заставит руки стрелецкой кровью марать.
— Не заставит! — с довольным видом, оглаживая живот, протяжно произнес Ромодановский, и мужчины степенно зашагали к Грановитой палате.