— Не знаю, все ли правда в том, что рассказывают о тебе и о твоих поступках. В горечи и печали своей я часто молилась, чтобы в день страшного суда ты не отвечал даже за десятую часть того, в чем тебя обвиняют. Но я давно и хорошо знаю тебя, Джон, и не дай господь, чтобы в эту торжественную минуту, может быть, последнего нашего свидания на этом свете слабость женщины заставила меня забыть о долге христианки. Слыша злобные слова и чудовищные обвинения, нагромождаемые против твоего имени, я часто думала, что люди, говорящие столь опрометчиво, мало знают человека, которого они поносят. Но, хотя временами, или почти всегда, ты бываешь мягок и спокоен, как самое тихое море, по которому тебе доводилось плыть, все же бог наделил тебя кипучими страстями, которые, разыгравшись, подобны южным водам, разбуженным ураганом. Мне трудно сказать, куда этот неистовый дух может завести человека, раздраженного мнимыми обидами, если он уже забыл свою родину и свой дом и внезапно обрел силу, чтобы проявлять свой яростный гнев.
Лоцман слушал ее с глубоким вниманием, и острый взор его, казалось, проникал до самых истоков ее мыслей, которые она не решалась высказать полностью. Тем не менее он вполне владел собой и ответил тоном, в котором было больше печали, чем возмущения:
— Если что-либо может привести меня к твоему миролюбивому и отвергающему сопротивление образу мыслей — это что и тебя гнусные языки моих трусливых врагов заставили усомниться в благородстве моего поведения. Что значит слава, если человека можно до такой степени очернить даже перед лицом его ближайших друзей?.. Но хватит этих ребяческих рассуждений! Они недостойны ни меня самого, ни моих трудов, ни священного дела, которому я обещал служить!
— Нет, не отвергай их, Джон, — сказала Элис, бессознательно кладя руку на его плечо. — Они подобны росе для опаленной травы и могут пробудить твои юношеские чувства и смягчить сердце, зачерствевшее скорее из-за дурных привычек, чем из-за низменных побуждений.
— Элис Данскомб, — сказал лоцман, приближаясь к ней с серьезным и торжественным видом, — я многое узнал сегодня, хотя явился сюда совсем не за этим. Ты показала мне, сколь ядовито дыхание клеветы и сколь трудно сохранить доброе имя. Не менее двадцати раз встречал я наемников твоего короля в открытом бою, мужественно сражаясь под флагом, который впервые был поднят моей рукой и который мне еще ни разу не довелось видеть спустившимся хоть на дюйм. За всю эту службу я не могу упрекнуть себя ни в одном трусливом или бесчестном поступке. И чем же я вознагражден? Язык гнусного клеветника острее шпаги воина и оставляет неизгладимый шрам.
— Ты никогда не говорил более справедливо, Джон! — промолвила с большим чувством Элис. — Ты сказал, что в двадцати боях рисковал своей драгоценной жизнью. Теперь ты видишь, сколь мало небо благоприятствует участникам мятежа! Говорят, что никогда еще мир не видел более отчаянной и кровавой борьбы, чем эта последняя, гул которой донес имя твое до самых отдаленных уголков нашего острова…
— Оно будет славным везде, где станут говорить о морских битвах! — прервал ее лоцман с гордым волнением, которое начало сменять грусть, появившуюся было на его лице.
— И все же эта неверная слава не убережет имени твоего от бесчестья, и мирские награды победителя не будут равны наградам побежденных. Известно ли тебе, что наш милостивый монарх, считая дело твоего последнего противника священным, осыпал его своими королевскими милостями?
— Да, он посвятил его в рыцари! — с презрительным и горьким смехом воскликнул лоцман. — Что ж, пусть ему снова дадут корабль, а мне другой, и я обещаю ему титул графа, если новое поражение даст ему на это право!
— Не говори так опрометчиво и не хвались, что тебя охраняют какие-то силы. Они могут изменить тебе, Джон, как раз тогда, когда ты в них будешь особенно нуждаться и меньше всего ожидать, что счастье тебе изменит, — возразила Элис. — Бой не всегда выигрывает сильнейший, так же как бег — быстрейший.