Уже по этим трогательным, но неуклюжим строчкам видно, с каким трудом человек петровского времени искал верные слова для выражения своих чувств. То, о чем прежде не полагалось писать, да и говорить “книжными” словами, стало важнейшей частью дворянского общежития. Язык не поспевал за изменениями нравов. Противоречивость эпохи проявлялась и в том, что галантные вирши часто сопровождались непристойными акростихами.
Резко выделялись среди поэтов той поры инициаторы и герои государственного переворота 1730 года – Феофан (Прокопович) и особенно – Антиох Кантемир. Оба они были наделены природой великолепным ритмическим и языковым слухом, позволявшим ощупью находить верную дорогу при отсутствии языкового канона и при сомнительном, не соответствовавшем духу языка каноне версификационном. Грозный архиепископ Новгородский баловался стихами на разные случаи монастырской жизни – сочинял эпитафию скончавшемуся иеродиакону-мизантропу, славил отменное пиво, которое варит отец эконом… Все эти “пустячки” были не лишены своего рода тяжеловесного изящества. Вот, к примеру, стихотворение, явно сошедшее с пера не властного и сладкоречивого князя церкви, не придворного интригана и льстеца, а кабинетного ученого (в Феофане причудливо сочетались эти три лица) – “К сложению лексиков”:
Князь Кантемир уже в совсем юном возрасте приобрел известность как сочинитель любовных “виршей” и как переводчик. В числе переведенного им были сатиры Буало. Под их влиянием в 1729 году молодой молдавский князь написал первую собственную сатиру – “На хулящих учения”, разошедшуюся в списках и ставшую сенсацией. Прокопович приветствовал молодого друга:
В самом деле, можно понять то необычайное впечатление, которое произвела на современников первая русская сатира, – даже если учесть, что в ее раннем варианте стих Кантемира не так изыскан и гибок, как в окончательном, созданном несколько лет спустя. Сам жанр “высокой сатиры” был нов на русском языке. Образованные люди той поры, конечно, читали Ювенала (наверняка с ним был знаком и “спасский школьник” Ломоносов). Но проекция этого почтенного жанра на русские нравы времен Петра II и Анны Иоанновны выглядела, должно быть, ошеломляюще.
Вслед за ритуальной похвалой “младому монарху” под пером Кантемира возникали узнаваемые образы “хулителей учения”. Тут и корыстолюбивый епископ в карете, в “ризе полосатой”, считающий, что “ереси и расколы суть ученья дети”, и щеголь, который “тужит, что бумаги много исходит на печатание книг, а ему приходит, что не в чем уж завертеть завитые кудри”, и “пьяница, раздут с вина, чуть видя глазами, раздран, смраден, по лицу испещрен угрями”, и дворянин-консерватор:
Язык этих стихов разительно отличался от языка и Симеона, и даже Феофана. Кантемир бесстрашно изгнал из своих стихов все грамматические и почти все лексические церковнославянизмы, впервые сделав славяно-русский язык – просто русским. Но этот язык не похож и на простодушное наречие массовой любовной лирики петровской поры. Никаких неловкостей, никаких варваризмов. Такого сочетания естественности и сочности оборотов с благородством тона русская муза не знала еще долго – вплоть до Державина.