- Ты на Миколi не прысягай, ты ось на рушницi прысягни... А вынеси, Митро, рушницю з хаты...
И, замешкавшись немного, вынес Митро рушницу из хаты, берданку, заряженную картечью на случай волков или разбойников, и подал ее старику.
Положил древний ружье на колено, обхватил, как и следовало, указательным пальцем курок и сказал Христе:
- Ось - цiлуй у дуло.
Попятились от ружья бабы, а Христя стала на колени, перекрестилась, ткнулась головой в земь и только что хотела поднять голову, как грянул над ней выстрел: не совладел дед с курком; забывчиво нажал его пальцем, и Христя от страху перекувырнулась голыми ногами кверху, простреленно завизжав, а в отдалении грузно хлопнулась пестрая телка, та самая Манька, о которой говорила Хивря: картечь попала ей прямо в нагнутую голову, пролетев над головой Христи.
Тем и кончился суд.
Едва успели прирезать телку - спустить кровь, укоризненно глядели все на деда, а он сидел, потупясь, и кротко жевал губами, не выпуская ружья из рук.
Потом накинулись бабы на Христю: через кого же, как не через нее, телка пропала?.. Но когда, не мешкая в теплый день, содрали с телки шкуру и начали свежевать мясо, то в рубце ее нашли Хиврино намисто с дукачами: шла мимо окна и стянула его языком.
Когда сказали об этом деду, он заплакал. Потом велел повести себя к иконе Миколы, долго стоял перед ней на коленях, бормотал обрывки молитв, какие еще помнил, и плакал от счастья, что "посетил его бог".
И никто не пошел в этот день в церковь, и все бабьюки, сколько их было, вслед за Хиврей, которой приказал это дед, кланялись Христе и просили у ней прощенья.
А дед посадил ее рядом с собой на лавке, гладил ее примасленную для праздника голову трясучей корявой рукой и все угощал ее жамками с мятой и цареградскими стручками, и орехами, и всякими сластями, какие нашлись, и приговаривал:
- Злякалась, бiдолачка?.. И я аж злякавсь, старый, - думав, что тебе вбив.
А Митро добавил около:
- Вот она, рушниця-то, и сказала, де правда.
- Та рушниця - свята! - убежденно решил вдруг дед. - То вже менi видать, що ею православных людей не бито!
И решил он в тот же самый день призвать из села попа, отслужить молебен, и на том месте, где нашлось намисто, заложить часовню, и чтобы в часовне той на аналое положить икону Николая-угодника, перед ней повесить намисто с дукачами, а сзади его рушницу - "бо вона, як я бачу, тоже свята".
Так и сделали бабьюки.
И в тот же год к сентябрю поставили часовню, и только ружье, по совету попа, прикрыли деревянным футляром, а когда через год после того умер, наконец, старый дед, до ста лет не дотянувши всего двух месяцев, схоронили его при той же часовне.
Савелий Черногуз был мужем Христи, теперь уже сорокадвухлетней хуторской матроны; Гордей Бороздна - мужем Хиври; Микита Воловик был младшим сыном покойного Митра; Петро Воловик тоже младшим сыном брата Митра Прокопа.
Таково было нерушимо крепкое гнездо этих четверых бородатых, дружных между собою бабьюков, и тяга их назад, домой, в безотказно родящие поля хутора "Бабы", к своим безотказно родящим, сверкающим и звенящим по праздникам намистами из дукачей бабам была безмерна.
И Ливенцев понимал эту тягу: он тоже думал, что не плохо было бы ему получить хотя бы двухнедельный отпуск, проехаться в Херсон, повидаться с Натальей Сергеевной, которую удалось ему рассмотреть только отсюда, за несколько сот верст, точно была она вершина Эвереста.
Он получил от нее второе письмо и ответ на свою телеграмму. Письмо это начиналось словами: "Я страшно рада!" Это письмо было совсем без обращения, и в тексте письма никак она не называла его, ни "родным", ни даже "Николаем Ивановичем". Но это было письмо действительно родного, трепетно о нем беспокоящегося человека.
Несколько раз перечитывал Ливенцев это письмо, но только в то время, когда в халупе не было Значкова, потому что боялся, что не скроет даже и перед ним, без особого труда снискавшим благосклонность краснорукой Хвеси, свое такое неожиданное и перерождающее счастье.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Между тем двухнедельный отдых полка подходил уже к концу. В селе Коссув должны были оставаться только нестроевые команды под началом Добычина, а все двенадцать рот вместе с самим Ковалевским готовились выйти с таким расчетом, чтобы к полночи прийти на позиции сменить стоящий там полк (тот самый, который легкомысленно обошелся с землянками корпусного резерва).
Зима уже стала прочно на галицийскую пахоть, - захолодила ее и щедро завалила снегом, но дни все время стояли редкостно тихие. Только с утра в тот день, когда надо было выступать полку, поднялся несильный ветер, северо-западный, поначалу даже как будто сырой.
- Опять, кажется, надует оттепель, в печенку его корень! - говорил Кароли Ливенцеву, приглядываясь к небу, в котором пьяно кружились крупные хлопья снега. - И попадем мы опять в меотийскую грязь.