Всматриваюсь в знакомые лица — вот серьезный, волевой Любушкин, на гимнастерке которого красуется Золотая Звезда, вот совсем юный Капотов, скромный и застенчивый, — он сейчас несет нагрузку секретаря комсомольской организации; лихой, остроглазый танкист Лехман, романтически настроенный, увлекающийся музыкой паренек с Украины; веселый краснощекий Заскалько — до чего же это дружная и спаянная семья! Многих она уже потеряла, многих придется еще потерять, — может быть, в самые ближайшие дни, — но те, что выживут до конца, наверняка будут вспоминать годы, проведенные вместе в самых жестоких, поистине нечеловеческих условиях, как самую дорогую пору своей жизни. Под пулями и снарядами всегда обнажается подлинное естество человека, тут не увильнешь, не схитришь, не спрячешь своих мыслишек, тут ты весь как на ладони перед своими однополчанами.
Мои фронтовые блокноты быстро распухают: мы беседуем многие часы подряд. К нам часто подсаживается хозяин — старый дед, который понимает толк в военном деле, — он участвовал в русско-японской войне, оборонял Порт-Артур. Очень любит и сам со вкусом рассказывать, танкисты слушают его с интересом — про «свою» войну, про службу в царской армии, про Порт-Артур, про ранение, про изменника Стесселя, про героя-генерала Кондратенко, про минное поле, на котором он «одним поворотом своей хитрой машинки взорвал семьдесят тыщ японцев»; «про то тайное поле, — важно и наставительно пояснял дед, — никто не знал, потому что минировали его по ночам, а поле было не простое: хочешь, гони скот, хочешь, сам иди — нипочем не взорвется, а крутанешь машинку — и все в воздух», про Золотую Гору, где стояла батарея крепостной артиллерии, — «как дали залп, все люстры в соборе осыпались…».
А вот жена у деда — принципиальный противник всех войн. Ахает, когда Бурда рассказывает, как его танк иной раз приходит из боя весь красный от крови, а один раз даже немецкую руку в гусенице привез. «Вы не смотрите, что я темная, — говорит танкистам бабка. — Я про Кутузова и про Суворова в книжках читала, они хорошие были люди, вроде вас, но профессия ваша зловредная, надо, чтоб никаких войн и никакого оружия не было вовсе».
Александр Бурда долго и серьезно разъясняет старухе происхождение войн, классовое устройство общества, говорит, что при коммунизме никаких войн не будет, но, пока есть империализм и фашисты, воевать приходится, и отказываться от оружия никак невозможно. Старуха вздыхает, машет рукой, идет к печке, достает чугун с топленым молоком — угощает танкистов… «Для вас нам ничего не жалко, — говорит она, когда Капотов стесненно отнекивается. — Зимой мы со стариком последнюю пару сапог бойцам отдали тем, что гнали отсюда немца. Но все ж таки, когда вы отступали, мы обижались на Красную Армию: зачем этого змея сюда допустили?»…
Бурда громко хохочет: «Вот видишь, мать, выходит, оружие наше понадобилось — ведь без него гитлеровского змея не прогнали бы?» — «Да, выходит так», — нехотя соглашается хозяйка.
Разговор переходит на мирные темы. Старик вдруг рассказывает про свой грех перед господом богом: снял в 1932 году с иконы серебряную ризу и отнес ее в торгсин — так назывались тогда магазины, где все продавалось только на золото и серебро, — дали за ту ризу два пуда муки, девять пудов отрубей и шкалик водки. «А латунную ризу не взяли», — вдруг сокрушенно добавляет он.
Вечером — опять «улица»: деревня гуляет с танкистами.
Холодная, лунная ночь. Где-то бьют пушки. Тарахтит связной самолет. Черные тени изб с погашенными окнами и резные силуэты тополей. Идут стенкой девчата с озорной песней, им подыгрывает шестнадцатилетний гармонист:
Танкисты улыбаются: «Прошлый год, когда отходили, в деревнях «улицы» не было. А теперь — вот…» На косогоре, под полуразрушившейся старой стеной — толпа. В лунном свете белеют девичьи платочки, среди них несколько мальчишечьих картузов. Рядом — гурьбой солдаты. Две девушки долго-долго отбивают дробь каблучками, одна против другой. Потом в круг входит танкист. И сразу же вихрем влетает первая красавица деревни — она как бы парит в воздухе, не касаясь земли. Танкист тоже старается не ударить в грязь лицом. Обоим аплодируют. И долго еще идет эта пляска, и частушки несутся по деревне. А частушки не только озорные и веселые, много и грустных: