- Нет, не хорошо, и вовсе не из-под сердца вырвалось, - отвечал Вихров.
- Про все драмы господина Кукольника "Отечественные Записки" отлично сказали, - воскликнул Живин, - что они исполнены какой-то скопческой энергии!
- Именно скопческой! - согласился и Вихров.
Кергель пожал только плечами.
- Нынче уж мода на патриотизм-то, брат, прошла! - толковал ему Живин. Ты вот прочти "Старый дом" Огарева [79]и раскуси, что там написано.
- Читал и раскусил! - отвечал Кергель, краснея немного в лице: он в самом деле читал это стихотворение, но вряд ли раскусил, что в нем было написано.
- Так, господа, ведь можно все критиковать, - продолжал он, - и вашего Пушкина даже, которого, по-моему, вся проза - слабая вещь.
- Как Пушкина проза слабая вещь? - переспросил его Вихров.
- Слабая! - повторил настойчиво Кергель.
- А повестями Марлинского восхищается, - вот поди и суди его! воскликнул, кивнув на него головой, Живин.
- Я судить себя никому и не позволю! - возразил ему самолюбиво Кергель.
- Да тебя никто и не судит, - сказал насмешливо Живин, - а говорят только, что ты не понимаешь, что, как сказал Гоголь, равно чудны стекла [80], передающие движения незаметных насекомых и движения светил небесных!
- Никогда с этим не соглашусь! - воскликнул, в свою очередь, Кергель. По крайней мере, поэзия всегда должна быть возвышенна и изящна.
- В поэзии прежде всего должна быть высочайшая правда и чувств и образов! - сказал ему Вихров.
- А, с этим я совершенно согласен! - пояснил ему вежливо Кергель.
- Как же ты согласен? - почти закричал на него Живин. - А разве в стихах любимого твоего поэта Тимофеева [81]где-нибудь есть какая-нибудь правда?
- Есть, - отвечал Кергель, покраснев немного в лице. - Вот-с разрешите наш спор, - продолжал он, снова обращаясь вежливо к Вихрову, - эти стихи Тимофеева:
Степь, чей курган?
Ураган спроси!
Ураган, чей курган?
У могилы спроси!
Есть тут поэзия или нет?
- Никакой! - отвечал Вихров.
Кергель пожал плечами.
- На это можно сказать только одну пословицу: "Chaque baron a sa fantasie!" [157]- прибавил он, начиная уже модничать и в душе, как видно, несколько обиженный. Вихрову, наконец, уж наскучил этот их разговор об литературе.
- Чем нам, господа, перепираться в пустом словопрении, - сказал он, не лучше ли выпить чего-нибудь... Чего вы желаете?
- Я всему на свете предпочитаю шипучее, - отвечал Кергель.
- Жженку бы теперь лучше всего, - произнес Живин.
- И то не дурно, - согласился Кергель.
- Жженка так жженка, - сказал Вихров и, пригласив гостей перейти в кабинет, велел подать все, что нужно было для жженки.
Кергель взялся приготовить ее и, засучив рукава у своего коричневого фрака, весьма опытной рукой обрезал кожу с лимонов, положил сахар на две железные палочки и, пропитав его ромом, зажег.
Синеватое пламя осветило всю комнату, в которой предварительно погашены были все свечи.
- Раз, два, три! - восклицал Живин, как бы из "Волшебного стрелка" [82], всякий раз, как капля сахару падала.
Вихров между тем все более и более погружался в невеселые мысли: и скучно-то ему все это немножко было, и невольно припомнилась прежняя московская жизнь и прежние московские товарищи.
- Ах, студенчество, студенчество, как жаль, что ты так скоро миновалось! - воскликнул он, раскидываясь на диване.
- А как мне-то, брат, жаль, я тебе скажу, - подхватил и Живин, почти с неистовством ударяя себя в грудь, - просто я теперь не живу, а прозябаю, как животное какое!
Кергель все это время напевал негромко стихотворение Бенедиктова, начинавшееся тем, что поэт спрашивал какую-то Нину, что помнит ли она то мгновенье, когда он на нее смотрел.
Иль, мечтательный, к окошку
Прислонясь, летунью-ножку
Думой тайною следил...
мурлыкал Кергель и на слове летунью-ножку делал, по преимуществу, ударение, вероятно, припоминая ножку той молоденькой барышни, с которой он в собрании в углу выделывал что-то галопное. Наконец жженка была сварена, разлита и роздана присутствующим.
- Живин, давай петь нашу священную песнь "Gaudeamus igitur" [158]! воскликнул Вихров.
- Давай, - подхватил тот радостно.
- А вы ее знаете? - обратился Вихров к Кергелю.
- Немножко знаю, подтяну, - сказал тот.
Все запели, хоть и не совсем складными голосами, но зато с большим одушевлением.
Живин в такой пришел экстаз, что, встав с своего места, начал петь одну известную студенческую переделку.
- Pereat justitia! - восклицал он, тыкая себя в грудь и намекая тем на свое стряпчество.
- Pereat policia! - разразился он еще с большим гневом, указывая уже на Кергеля, как на члена земского суда.
Иван, горничная Груша и старуха ключница стояли потихоньку в зале и не без удовольствия слушали это пение.
- В Москве барин каждый день так веселился! - не утерпел и прихвастнул Иван.
После пения разговор перешел на разные сердечные отношения. Кергель, раскрасневшийся, как рак, от выпитой жженки, не утерпел и ударил Павла по плечу.
- А я немножко знаю одну вашу тайну, - сказал он.
Живин посмотрел на него сердито: ему казалось подлым так насильственно врываться в сердце другого.
- Какую же это? - спросил Вихров полусконфуженно.