Она очень заботилась о бабушке: не разрешала ей ничего делать и даже ходить: кричала, если та пробовала взяться за домашнюю работу, и почти насильно укладывала старуху в постель.
— Лежи, отдыхай… Тебе вредно ходить, а тем более работать. Боже упаси! — кричала она на ухо Бессмертной, и старуха, покачивая головой, послушно затихала.
Не нравилась мне жизнь Марии Соломоновны, не нравилась ее забота о старухе. Но я молчал.
Чувствовал я себя все еще плохо. Сил еле-еле хватало на то, чтобы сходить поесть в столовую и посетить поликлинику. Я оброс бородой, страдал бессонницей, но в больницу ни за что не хотел ложиться. Трехлетнее пребывание в госпитале после тяжелого ранения во время войны оставило во мне непреодолимое отвращение к больничной обстановке: чистым, белым, как саван, палатам, лекарственным запахам, гнетущей тишине. Строгому больничному режиму я предпочитал строгую свободу в домашней обстановке.
Меня заинтересовала старуха. Я приглядывался к Бессмертной. Она, кажется, боялась внучки, но в то же время я не раз замечал то ненавистные, то насмешливые лукавые взгляды старухи в спину Марии Соломоновны. Как будто она что-то скрывала от внучки, обманывала ее и внутренне радовалась этому, насмехалась над ней.
Просыпаясь чуть свет, я видел иногда, как старуха, придерживаясь руками за стену дома и перила крыльца, тяжело, медленно подымалась к себе в комнату. Она шаталась от усталости. Серенькое старое платье висело на ней, как на кривой палке. Тонкие, высохшие руки дрожали. Лицо, испещренное глубокими бороздами морщин, с острым подбородком и большим носом, нависшим над впалым ртом, казалось деревянным. Редкие поблекшие неприкрытые волосы торчали по сторонам, как пучки пакли. Тонкая, скрючившаяся, она была похожа на изогнутое жестокими ветрами высохшее дерево. Распухшие ноги, словно вырванные из земли корни, еле держали ее. Ничто не связывало ее с жизнью. Бессмертная стояла на краю могилы.
Но когда старуха, взобравшись на крыльцо, поднимала на мгновение голову, я вздрагивал от неожиданности: глаза ее улыбались. Они блестели не от старческой слезы. Нет! Из-под тяжких красных век выскальзывал на секунду светлый, задорный лучик. В глазах — радость, жизнь! Но вот голова старухи упала на плоскую грудь, и огоньки в глазах потухли.
Куда она ходит? Что за радость окрыляет дряхлое, бессильное тело старухи? Я терялся в догадках и еще внимательнее приглядывался к ней.
Однажды днем я услышал гневный крик Марии Соломоновны и насторожился.
— А-а! — торжествующе кричала она у постели старухи. — Вот что ты делаешь по ночам! Ну, погоди же… Не слушаешься, надрываешь свои последние силы. Ладно!
Я спросил у Марии Соломоновны, в чем дело? Но она только махнула рукой:
— Ползает по ночам. Обманывает меня. Из ума выжила старуха…
Я ничего не понял. В тот же день Мария Соломоновна заколотила досками двери старого, полуразрушенного саманного сарая. Теперь старуха уже не поднималась с кровати. Она печально, бессмысленно смотрела в потолок, и изможденные черты лица ее выражали глубокую скорбь о невозвратимой утрате.
Меня угнетал этот взгляд. Чем так обидела внучка бабушку. Сарай? Но какая связь страшной печали старухи с заколоченными дверями сарая? Я решил во что бы то ни стало докопаться до истины.
Как-то после обеда, воспользовавшись отсутствием Марии Соломоновны, я подсел к кровати Бессмертной и участливо спросил:
— Как вы себя чувствуете, бабушка?
Старуха повернулась, внимательно оглядела меня, но ничего не ответила.
Взгляд ее остановился на моих руках и она оживилась. Старуха приподнялась и нагнулась так низко, что коснулась носом моей руки, лежащей на колене. Она ткнула скрюченными сухими пальцами в синюю татуировку якоря на руке и спросила тихим, шелестящим голосом:
— Моряк?
— Да, бабушка, офицером флота был. Теперь в отставке по инвалидности.
Старуха одобрительно кивнула головой, легонько хлопнула меня по плечу и уставилась взглядом в стенку в ногах кровати. Я невольно проследил за ее взглядом и увидел большую фотографию морского офицера, помещенную в массивную глубокую раму, разукрашенную серебряной фольгой. Эту раму я видел и раньше, но принял ее за икону.
На погоне кителя офицера белели, как стеклянные крупинки, четыре звездочки: капитан-лейтенант. Морская фуражка была глубоко посажена прямо и чуть вперед на лоб, словно в лицо моряка дул сильный ветер. Грудь офицера украшали ордена и медали.
— Это ваш сын, бабушка?
— Сын.
— На каком море он служит теперь?
— Сложил на Черном. Теперь не знаю.
— Что ж, не пишет, или… погиб? — неуверенно спросил я.
— Писали — погиб. Не верю.
Я начал рассказывать старухе о кораблях, о морской службе, о дальних походах… Несколько раз пытался узнать, на каком корабле служил ее сын, но старуха не отвечала, хотя слушала, кажется, с интересом.
Смущенный ее молчанием, я встал. Тогда старуха повернулась ко мне и поманила пальцем, словно намереваясь передать мне по секрету какую-то тайну.
Я с готовностью склонился к ней.
— Болеешь? — коротко спросила она.