В стереотеатрах шла смешанная программа. Театр классики показывал Еврипида, Аристофана, Шекспира, Мольера, Турнэску, Мазовского, Сурикова, Джеппера — в каждом из восемнадцати своих залов по две пьесы в день. В театре комедии шел водевиль «Три страшных дня космонавта Гриши Турчанинова»— вещица отнюдь не свежая, и злая сатира «Генрих Бриллинг играет в бильярд на планете ДП-88». В концертных залах обещали Баха и Мясоедова, Трейдуба и Шопена. Я выбрал стереотеатр. Это старейший из театров Столицы, там гордятся приверженностью к древности, вот уже два века до него не доходят новые веяния.
Стариной пахнуло уже в вестибюле. Сдав пальто роботу, я попал под радиационный душ, вызывающий благодушное настроение, — нехитрая гарантия, что любая программа понравится.
Второй робот спросил, желаю ли я привычное место или то, где объективно мне лучше всего любоваться представлением. Я сказал, что привычных мест у меня нет, пусть будет то, что мне больше подходит. Он проводил меня в тринадцатый ряд к пятому креслу, по дороге попросив заказать температуру, влажность и запахи микроклимата моего места. Я заказал восемнадцать градусов, семидесятипроцентную влажность, легкий ветерок, запахи свежескошенного луга, нагретого солнцем. Эти наивные удобства, так радовавшие предков, скорее забавляли, чем ублажали, а древние роботы, двести лет назад вышедшие из моды, просто развеселили. Девиз стереотеатра — «Представление начинается с входной двери».
Сегодня шла драма «Встреча на белом карлике», а перед ней показали Ору. Я увидел себя и друзей в момент, когда мы высаживались. Сперва появился «Кормчий», за ним «Пожиратель пространства», один за другим мы вылезали из корабля, а нас встречал, помахивая рукою, седой Мартын Спыхальский. На небе засветилось неутомимое солнце Оры, гостиницы раскрывали двери для звездожителей, шло собрание в зале Приемов. В одном из секторов, земном, сидели Ромеро, Андре, Лусин и я. Мельком увидел я и гостей с Веги, но не Фиолу, а ее подруг. И все это было так реально и живо, словно я снова был на Оре, а не смотрел стереокартину. Я даже разглядел многие подробности, не замеченные тогда.
А потом началась пьеса. Ее сочинили в двадцать первом веке, она вся полна наивной романтики той эпохи. Капиталист Невилл Винн спасается от революции на звездолете, выстроенном на его заводах, и насильно прихватывает с собою слуг, в том числе и машинистку Агнессу Форд, возлюбленную Аркадия Торелли.
Они высаживаются на планетке, вращающейся вокруг мрачного белого карлика. Торелли мечется по Галактике, разыскивая утерянную возлюбленную, и набредает на белого карлика, где во мраке крохотной планетки между ним и Невиллом Винном разыгрывается последняя схватка.
Я улыбаюсь, рассказывая сюжет. Я улыбался, сидя в кресле и наслаждаясь заказанным микроклиматом, когда вспоминал, что актеры пьесы умерли без малого триста лет назад. В конце концов это древнее стереопредставление — лишь немного усовершенствованное еще более древнее кино, в нем столько же условностей и странностей, как и в вытесненном им кино. Так я размышлял в своем кресле, не переставая иронически улыбаться. Улыбка пропала, когда на сцене появилась Лиззи О’Нейл, игравшая Агнессу.
И я уже не отрывался от сцены, я вслушивался в глуховатый страстный голос актрисы, — в мире больше не существовало чего-либо иного, чем то, что она говорила и делала. Здесь было все нереально: люди, их споры, бегство в космос, встречи в космосе— все, кроме игры. А играли они так, что нереальное становилось реальным, наивное — трагическим, немыслимое — неотвратимым.
Передо мною ходили, страдали, молили о помощи живые люди, не изображения, не объемные силуэты и фигурки, нет, такие же, как я сам, много более живые, чем я сам. Я мог бы, подойдя, дотронуться до них, я слышал шелест их платья и пиджаков, ощущал запахи их духов и табака. Лиззи простирала ко мне руки, смотрела на меня, я не сомневался, что она видит меня, ждет моей помощи, и я уже приподнялся в кресле, готовый бежать на злосчастный белый карлик, так был настойчив ее молящий взгляд, так призывен ее слабый крик.
Нет, дело было не в совершенстве оптического обмана, сделавшего этих давно умерших людей столь жизненными, что они стали реальнее жизни. Случись у меня на глазах встреча Агнессы и Аркадия, я равнодушно прошел бы мимо, мало ли встречается людей после разлуки, да и не стали бы они в реальной жизни так разглагольствовать о своих муках, так всплескивать руками, так бросаться друг другу в объятья, их бы высмеяли за неумную несдержанность, я бы первый посмеялся. Но здесь, в моем кресле с его микроклиматом, я не смеялся, я трепетал, в смятении сжимая руки, страдая чужим страданием, радуясь чужой радостью.
Уже после спектакля, принимая от робота одежду, я разговорился со старичком, моим соседом.
— Многое предки делали не хуже нашего. Театр у них достиг совершенства, вряд ли и сейчас можно придумать что-либо лучшее.