Вряд ли что-то может сравниться по презрительному неуюту со школой, где ты ничего не можешь изменить, даже пересесть от окна, выхлестывающего холод и снежную насыпку на подоконник, не можешь заменить слишком яркую (или печально-тусклую) лампу, висящую перед твоими глазами весь долгий, бесконечный, сумрачный день, начинающийся с полной темноты за окном, отражающим плафоны, и кончающийся тусклой смесью серого света из окна с желтым излиянием ламп.
Длинные, тяжелые, печальные дни — нет тут никого, кто бы любил тебя, только по остроте неприязни к тебе отличается один час от другого, один учитель (или ученик) от следующего.
Школа страданий — вот что это такое!
Математические контрольные, которые почему-то удивительно часто проводил лысый и худой, как палка, Яков Львович вдруг стали для меня источником сладких ощущений, замешанных на горе и одиночестве. Когда кончалось время, и уже начинали собирать тетради, и Яков Львович начинал каламбурить с любимцами, нужно было выждать еще немного, до полного отчаяния, потом, воровато оглянувшись вокруг, закинуть быстро ногу на ногу и плотно, отчаянно плотно их сжать... что-то росло, все неудержимее нарастало... и вдруг пронзительно-сладкие содрогания пронзали меня... главное тут было не подать виду, не закрыть глаза, не задрожать явно... Эта секунда проходила, по телу разливались нега и блаженство, выждав еще минуту, я относил перечеркнутую незаконченную страницу на стол и выходил из класса.
Не могу сказать, что посещение школы превратилось после этого в удовольствие. Силы то и дело кончались, надвигались одиночество, беспомощность, тоска. Помню отчаянные ночи, когда нужно после долгой болезни снова идти в школу, где тебя забыли, где тебя встретят насмешливо и враждебно, особенно учителя. Ночь вздохов, тяжелых снов... Всю жизнь — как знают все, кто себя не забыл — один из самых тревожных снов: ненаписанная контрольная, несделанное задание, — что вот-вот обнаружится. Тоска, тоска! Темная ночь за окном, мертвая луна, и ты один не спишь во всем доме, прерывисто вздыхая!
Тяжелое, дурное, дикое время, когда даже надвигающаяся, угадываемая болезнь воспринимается с лихорадочным ликованием, как временное избавление, ее горько-солено-горячие признаки жадно ловишь и фиксируешь возбужденным сознанием, как божью благодать!
Помню начало тяжелой болезни уже весной (или следующей осенью?) — асфальт был сухой. Мы кидали с ребятами тяжелый мяч почему-то в узком изогнутом дворе в Басковом переулке — что-то привлекло нас туда, кажется, первое в нашей жизни самодельное баскетбольное кольцо. Потом я вдруг стал замечать, что как-то странно изменилась акустика, страшно близко и громко, чуть ли не прямо в голове, гремят крики ребят, потом мы шли обратно, перекидываясь мячом, и вдруг я как-то возвышенно-отстраненно заметил, что изменилась геометрия: лица ребят, гримасничающие, потные, как-то прямо лезли на меня, а голоса, наоборот, доносились глухо, сквозь воду, потом вдруг все оказалось страшно далеко — я быстро коснулся рукой шершавой стены дома, чтобы как-то сориентироваться в качающемся мире, сохранить равновесие. Потом я блаженно вытянулся на диване, голова была горячая, как электрическая лампочка, во рту — горько-соленый налет.
Теперь, при размеренной школьной жизни, болезнь была единственным способом путешествовать в странное, в другое, где можно было чувствовать себя по-другому, капризно и свободно, как в раннем детстве.
Помню просвеченную солнцем сквозь пыльные стекла больницу на Васильевском (у меня скарлатина), сразу же — как только опасность для жизни прошла и стали разговаривать — все в палате разоблачили меня, сходу поставили на особое, осыпаемое оскорблениями место. Помню кличку «в двойном размере» — из-за того, что я, не имея никогда ножа, размазывал кусочки масла, раздавливая их между кусками хлеба и так запихивал в рот... «В двойном размере». Тоскливое ощущение, — что по сути, в глубине я не изменился совсем, остался таким же, как был в один год, и все это угадывают сразу, и, что самое тоскливое, — не изменюсь, буду таким всю жизнь. Попытка грубых, «бывалых» ответов своим сопалатникам встречается хохотом.
— Правильно говорит, умный мальчик! — насмешливо произносит «староста», главный авторитет.
Вслед за мной в той же больнице оказалась моя младшая сестра. Помню, я выхожу с лестницы — а навстречу мне мама ведет сестру — в капоре, из-под которого полоской белый платок и коротко стриженные волосики.
— А мне мама вот что купила! — говорит мне сестра, и, тихо вздохнув, пропускает через пальчик быстро мелькающие листики беленького блокнотика. Слезы наворачиваются на глазах, — я представляю ее жизнь в больнице — мама, чтобы утешить и успокоить ее, купила блокнотик. Господи, столько страданий с такого возраста! — думаю я.